Постепенно он понял, какие они разные. Они были спокойными, как и показались на первый взгляд, запретными, священными женщинами, к тому же владеющими тайными искусствами. Они не излечили его рану, но немного смягчили ее. Иногда он спрашивал себя, не влияет ли на него пища, такая однообразная и такая чистая: яблоки, капуста, травы, рис, отруби, орехи, бобы, чечевица, овес, в особенности овес. («Тут у нас, понимаешь, овес с любой едой», — сказала Илона.) Домашнее вино больше не появлялось на столе, но матушка Мэй иногда подавала травяные вытяжки, запахом и вкусом напоминавшие цветы. Она со смехом говорила, что они пробуждают кроткие мысли и счастливые сны. Эдвард чувствовал себя поздоровевшим, набравшимся сил и теперь задавался вопросом: истинно ли, правильно ли и естественно (слово, часто повторявшееся в Сигарде) его выздоровление или же какая-то враждебная его травме, его вине, всему случившемуся магия неправедным образом отбирает у него самое драгоценное его владение? Неужели его потихоньку лишают чувства реальности? Он пребывал в убеждении, что для истинного благополучия, для того, чтобы пребывание в Сигарде не казалось кратким сном или бесполезными деморализующими каникулами, отходом от настоящей задачи, — для этого ему необходим Джесс. Мудрость Джесса, авторитет Джесса, любовь Джесса. Ничто другое для этого не годилось. И в то же время, глубоко погружаясь в размышления, он осознавал хрупкость своей надежды. Может быть, ему следовало бы находиться в другом месте и заниматься совершенно другим делом.
Он ложился в кровать, как животное забирается на ночь в берлогу, засыпал, просыпался на секунду, слушая журчание реки или то, что принимал за далекий шум морского прибоя, потом засыпал снова, и ему снились смешные платья, звенящие и раскачивающиеся ожерелья, длинные локоны, мягко ниспадающие на плечи, и женщины. Может быть, это были матери — Хлоя, Мидж, матушка Мэй, даже Беттина, склоняющиеся над ним и сливающиеся в один образ. Ветер, так утомлявший его днем, ночью налетал ритмическими скорбными порывами, как дыхание какого-то большого существа, глубокое и ровное. Дождь не стучал по оконным стеклам, а ласково гладил их, что больше напоминало тихие шаги, не страшные, а странные, как и многое вокруг. Например, слова Илоны о «вещах из прошлого». Эдвард больше не слышал ни бьющегося стекла, ни топающих детских ножек. Иногда до него доносились легкие царапающие звуки; возможно, их производили крысы или те, кого Илона называла мышиным народцем. Однако две ночи назад, когда он поднимался по темной лестнице Западного Селдена в свою спальню, случилось что-то необъяснимое и обескураживающее. Эдвард уже мог пройти по зданию с закрытыми глазами и предпочитал проворно двигаться в полной темноте, чем таскать с собой лампу. Когда он в бархатной ослепляющей черноте поднимался по лестнице, что-то проскользнуло мимо него. Оно не коснулось его, но он услышал слабый стрекочущий звук и почувствовал движение воздуха. В тот момент он интуитивно понял, что это нечто сферическое, размером с футбольный мяч. Оно проскользнуло мимо на высоте пояса. Эдвард бросился по лестнице к себе комнату и спешно принялся чиркать спичками, сломав несколько штук, прежде чем сумел зажечь лампу. Он стоял, напряженно прислушиваясь, но до него доносились только шум реки да уханье и гуканье сов. В свете лампы он вдруг понял, что этот эпизод напугал его меньше, чем можно было бы предполагать. Он вспомнил шутку Илоны и подумал: возможно, это полтергейст, который днем отдыхал в его кровати, а заслышав его приближение, пустился наутек! Эдвард улыбнулся. Тем не менее он тщательно осмотрел постель, прежде чем лечь в нее.
Другой источник смутного беспокойства в последнее время стал заметно сильнее и был связан с женщинами. Эдвард с самого начала понял, что женщины не только, по сути, далеки от него в некотором особенном смысле, но и идеальны. Они спокойны, мудры, красивы, обычные человеческие недостатки им не свойственны. Эта мысль так и засела у него в голове, легко сосуществуя и с инфантильностью Илоны, и с грубоватостью Беттины. То, что они ни разу не поцеловали Эдварда, казалось вполне естественным. Матушка Мэй и Беттина вообще не прикасались к нему, а Илона иногда дотрагивалась до его рукава каким-то щенячьим жестом, лишенным эмоциональной окраски, просто чтобы поторопить его или привлечь к чему-то его внимание. Когда Эдвард понял, что на самом деле эти женщины несовершенны (да и могло ли быть иначе?), это обескуражило, даже напугало его. Они, например, боялись «лесовиков». Возможно, они поддавались этому страху во время отсутствия Джесса, когда они осознавали себя одинокими и беззащитными. Но Эдварду не нравилось думать о королеве, принцессах, девах-волшебницах всего лишь как о трех нервных женщинах. Он так и не нашел причин этого навязчивого страха, кроме того, что «лесовики» были грубы, губили драгоценные растения, а один раз, прекрасно понимая, что делают (так они сказали), срубили очень красивое старое дерево — громадный платан на земле Сигарда. Может быть, это было как-то связано со старой враждой «лесовиков» и Джесса.
Отсутствие информации о том, где находится Джесс и когда он приедет, тоже становилось тревожным. О его возвращении неизменно и с уверенностью говорили одно: «скоро». Эдвард не спросил сразу, куда и зачем уехал Джесс, а теперь не задавал этих вопросов из страха, что ему солгут. Иногда он думал, хотя и с отвращением, что Джесс может развлекаться на юге Франции с молодой любовницей и даже иметь другую семью. А также других детей. Мысль об этом с недавнего времени терзала Эдварда. У Джесса мог быть и другой сын — думать об этом было чрезвычайно мучительно; он страдал, впадал в отчаяние от того, что время шло, а ему никто ничего не объяснял, от уклончивости женщин, а в последнее время еще и от их отношений между собой и отношения к нему, которому поначалу была свойственна этакая обнадеживающая официальность, составлявшая часть их «совершенства». Проще говоря, он почувствовал витающую в воздухе ревность. Он был единственным мужчиной между трех женщин. Никаких явных свидетельств, наводящих на вульгарную мысль, что они якобы ищут его внимания, не было, но определенное напряжение существовало. Пока что никто из них не пытался завязать с ним особые отношения, завоевать его доверие или затронуть его сердце. Единственная «особость» состояла в несомненно естественном допущении, которое и соединяло его с Илоной как двух самых молодых. «Ну-ка, дети, кыш отсюда», — сказала день назад матушка Мэй, отправляя их в кладовку за яблоками. Наверное, это лишь домыслы, но Эдвард чувствовал, что Беттине не нравится, что ее вот так относят к старшему поколению. Когда они работали вместе, он иногда замечал ее смущение, если ему случалось исполнять роль помощника водопроводчика или ученика плотника, приносить материалы или подавать инструменты. Но возможно, это было свойство ее характера, обычная застенчивость, достойная восхищения сдержанность. Его возбужденному воображению представлялось также, что матушка Мэй, такая открытая, веселая и занятая, «пчелиная матка», как она иногда называла себя, наблюдает за ним с каким-то тайным чувством. И хотя с Илоной ему было легко, ближе от этого они не стали, да он и не представлял, как такое может случиться. Возможно, все они просто волновались за Джесса. Эдвард продолжал изучать их и теперь все явственнее видел, насколько они разные. Эти три женщины, всегда одинаково одетые (конечно, чтобы угодить Джессу) в простые коричневые платья-рубашки днем и цветастые платья с ожерельями вечером, казались очень похожими, словно были подернуты какой-то одинаковой золотистой рассеянной дымкой. Но Эдвард с его обостренными чувствами видел различия их лиц. Идеальную кожу лица матушки здесь и там бороздили крохотные, едва видимые черточки; они и морщинками не могли называться, а потому не пятнали, а только совершенствовали ее бледную спокойную красоту. Глаза у нее были светлейшего и мягчайшего серого оттенка. Лицо Беттины в сравнении с идеальным овалом материнского лица было крупнее, серые глаза — темнее; у нее был нос с горбинкой, сильный выступающий подбородок и умный рот, свидетельствующий о склонности к рефлексии. Когда она отдыхала или сосредоточивалась на работе, она напоминала молодого аристократа с портрета эпохи Возрождения. У Илоны лицо было маленькое и свежее, оживленное и любопытное, как у зверька, глаза серовато-голубые и выразительный подвижный рот. Все три женщины имели длинные рыжевато-золотистые волосы, вьющиеся или висящие длинными прядями. Илона, чьи волосы были длиннее всех, иногда просто подвязывала их лентой у шеи и спускала на спину. Эдвард часто думал о кудрях этих женщин. Он никогда к ним не прикасался, даже к локонам Илоны. Ему казалось, что он обоняет их запах. Очень тонкий запах полевых цветов.