* * *
Небо открылось ярко-голубым и таким чистым, что его хотелось выпить. Из-за этой пронзительной глубины кружилась голова, и приходилось снова закрывать глаза, чтобы не засосало в небесную воронку. Жажда и тошнота плохо уживались с удивительным и прекрасным миром, который появился перед глазами так неожиданно. Просто взялся ниоткуда. До этого была бухающая в висках темнота, а до темноты не было ничего. Теперь было небо, в которое вострились темно-зеленые травинки.
Звуки нового мира доносились через какую-то вату. Вата «шуршала» в голове сама по себе, как помехи в радиоэфире, и сквозь этот въедливый шум едва пробивается нужная волна. Но про радиоэфир он тоже ничего не знал. Вот про небо понял, что это небо, а трава - это трава, и понял, что кружится голова, а не слушаются руки и ноги. Стоит только попытаться подняться, земля, на которой он лежит, стремительно отъезжает в сторону. Даже на бок перевернуться невозможно.
И все же он встал. Сначала на четвереньки. И увидел, что земля не так прекрасна, как небо. Ее зеленая бархатистая кожа была то тут, то там разорвана глубокими воронками. Беспорядочно и нелепо. Одна из таких кровоточащих черноземом и дробленой песочной костью ям находилась рядом, буквально в двух шагах. На краю ее лежала искореженная винтовка, назначение которой сначала было ему непонятно, потом, неизвестно откуда, появилось знание, что вообще-то из нее положено стрелять. Даже представились фанерные темно-зеленые мишени без рук, но зато с выпиленными силуэтами голов в касках.
Два таких силуэта двигались прямо на него. Он встал, покачиваясь, на ноги. Сквозь тугие ватные пробки в ушах доносилась незнакомая речь и смех. «Мишени» веселились, наверное, смеялись над сломанным оружием на краю воронки. У них, в отличие от фанерных, были руки, в которых отливали смазкой новенькие исправные автоматы. Один из автоматов коротко плюнул ему под ноги горстью свинца, брызнули земляные фонтанчики.
- Иван! Поднимайт рук, ходить плен! - смеялись мишени.
Он понял, что «Иваном» назвали его, и даже понял, что должен поднять руки. Сейчас он был готов на все, лишь бы снова лечь на эту маслянистую землю. И лежать долго-долго, пока не придет вечный сон, лишь бы только не испытывать этой жуткой боли в голове и ни о чем не пытаться думать. Да и мыслить-то получалось только какими-то простыми понятиями и категориями, которые крутились в оглушенном сознании сами по себе, независимо от усилий его воли. Небо голубое... Земля сырая... Винтовка сломанная... И ничего о том, что сейчас, ни о прошлом, ни о будущем. Никаких «толчков» сознания, кроме тех, прикладами автоматов, которыми его подгоняют в спину. Эти два солдата, говорящие на грубом каркающем языке, ведут его куда-то, постоянно поторапливают и смеются.
Его вывели на дорогу. Там на обочине сидели люди в такой же, как у него, одежде. Некоторые были в крови. Они разговаривали между собой приглушенно, но их речь он понимал без труда. Правда, не всегда мог расслышать. Лично к нему никто не обращался. Еще была собака, которая беспрестанно лаяла, и от хриплого её лая пробки в ушах давили внутрь, хотелось зажмуриться, засунуть голову в прохладную землю, где пусть и нет сладковатого майского воздуха, но зато темно и покойно.
* * *
Уже на третий день в лагере к нему перестали приставать с расспросами, кто он и откуда. Прозвали «контуженным», а по имени звали, как и немцы, Иваном. Только один человек, который по ночам лежал рядом, продолжал с ним разговаривать.
- Неужто ты вообще ничего не помнишь?
- Му-у... - мычал Иван.
- «Му» да «му», учиться говорить надо, тоже мне, Герасим.
- Ва, - не соглашался Иван.
- Иван? А, может, ты и не Иван?
- Му...
- Ты бы попробовал хотя бы «мама» сказать.
Значение этого слова было Ивану понятно, и при определенном старании ему удалось бы его выговорить, но для него лично оно ничего не значило. Да и разговор с соседом для него ничего не значил. Он уже на следующий день этого разговора не помнил. Да и весь прошедший день не помнил. Только какие-то размытые пятна. Наверное, поэтому он меньше других чувствовал усталость и напряжение ежедневного изнуряющего труда. В сон проваливался, как в черную бездну, из которой каждое новое утро рождался все тем же, но совершенно новым человеком. Даже немцы привыкли к тому, что каждый день Ивану нужно было вдалбливать, как и по какому маршруту он должен катить тачку с землей. Его перестали бить, потому как, усвоив задачу, работал он подобно исправному, хорошо смазанному механизму, не зная усталости. Часовые только посмеивались:
- Гут, гут, Иван!
- Man mub jedem Russen solche kontusion machen[1].
- Ebenso wie eine Impfung![2]
- Хорошо ему, он даже не понимает, где он и что делает, - говорили иногда те, кто работал рядом с ним.
Но никто по-настоящему ему не завидовал. Только спорили иногда в бараке, вспомнит он когда-нибудь или нет. А вновь прибывшие не верили, думали, придуривается.
- Может, он большой командир? - щурились они. - Так ему проще скрыться...
- Брехня! - возражали старожилы. - Да и какая от того разница? Он теперя даже над своей головой не командир.
- Не болтай! Он все понимает, просто не помнит.
- Точно! Я вот его спрашивал: небо - голубое? Он кивает. Я думаю, сейчас с подковыркой спрошу: трава - синяя? Он головой качает, нет, мол. Я его спрашиваю: птицы летают? Кивает, соглашается. Я опять испытываю: вода сухая? Так он даже засмеялся. Загукал как-то по-своему... Да так на меня посмотрел, вроде, сам ты дурак.
- Может, если выживет, после войны и найдет кого...
- Или врачи чего-нибудь покумекают.
- Победить бы еще. Они-то до Москвы за три месяца дошли, а сколько наши обратно топать будут?
- Да уж, пока мы тут прохлаждаемся...
Через некоторое время, течения которого Иван не осознавал, всех пленных (кто мог работать и на тот момент не болел) погрузили в товарные вагоны и повезли на Запад. Между Западом и Востоком он тоже не понимал разницы, и каменный барак, сменивший деревянный, легко стал для него новым домом. Он не почувствовал различия между тачкой с песком и тяжелыми деталями, которые пришлось таскать здесь, он не обратил внимания на то, что людей в полосатом тряпье вокруг стало больше и все они говорили на разных языках. Но кое-что он уже начал запоминать. Например, он точно знал, что после пробуждения надо работать, что нельзя подходить к забору и к некоторым зданиям, что на руке у него теперь есть номер... За два с половиной года он выучил и научился более-менее связно произносить несколько слов: арбайтен, баланда, русский, мама, Ваня, наши летят...
Потом в лагерь пришли солдаты в другой форме. Они тоже говорили на непонятном языке, но даже Иван понял, что язык этот мягче и не такой каркающий. Эти солдаты не заставляли «полосатых» работать, хотя тоже делили на группы, а если и приказывали что-то, то очень вежливо, как будто у них в руках не было оружия, главного аргумента в общении между людьми в форме и безоружными. По этому поводу Ивану вдруг, и очень больно, вспомнилась искореженная винтовка на краю воронки и то синее небо. Даже голова закружилась от синей боли в глазах. Но другие дни так и не прорезались, и он не смог оценить «подарка» раненой памяти. Более того, стал бояться повторения такой боли.
* * *
Через несколько дней американцы погрузили всех русских на автомобили и куда-то повезли. Оказалось, в другой лагерь, где бывших военнопленных встречали «смершевцы» и целый полк НКВД. Все это делалось второпях, в суете, и поэтому рядом с Иваном не случилось никого, кто был с ним в одном бараке. Или оказались, но про него забыли, да и в пору было о себе подумать. И никто не мог объяснить дотошному капитану в очках, что у Ивана смертельно ранена память. А тот почему-то злился, смотрел исподлобья, презрительно, даже злобно.
- Фамилия?
- Му-у...
- Что, язык проглотил? У нас немых на фронт не отправляли, так что кончай ломать комедию, у нас с предателями разговор короткий. Имя?