Лежа на верхней полке ночного поезда, направляющегося в Андэ, Элик Оранье думает об Артуре. Ей не спится, и тогда ей тоже не спалось. Сейчас — потому что ее качает туда-сюда на узкой верхней полке и потому что внизу под ней храпит мужчина, потому что поезд толкает ее то назад, то вперед, а она этого не хочет и ей этого сейчас нельзя, но никуда не денешься. Книги она отправила на собственное имя до востребования в Мадрид, она получит их, как только найдет себе место в каком-нибудь пансионе. Она теперь свободна, поезд мчится где-то между Орлеаном и Бордо, постукивая на рельсах и задавая ритм ее мыслям: я свободна, я свободна. Но почему же она тогда думает об этом человеке?
Она встает среди ночи, потому что ее кровать слишком узка, потому что она проснулась от смутного объятия, которое с каждым ударом сердца сдавливает ее все сильнее, становится ее тюрьмой. Она видит чужое лицо слишком близко от своего и знает, что не хочет этой близости, хоть и стремится к ней всем сердцем, но все же не хочет. Она нарушила свой собственный кодекс, некогда выжженный на се теле и скрепленный огненной печатью, не сдержала слова, которое дала самой себе еще до того, как стала личностью. Если бы все это случилось с кем-нибудь другим, я хохотала бы до упаду, размышляет она. Но это моя собственная история, и я еще не знаю, чем дело кончится. Я не должна была сдавать позиции, но я сдала их. Этого не должно было произойти.
Она замечает, что ногти ее впиваются в ладони. Книгу под подушкой, единственную, взятую с собой, она видит, не глядя на нее. Сероватый фон, крепость в Саморе, даты, имя женщины — название птицы, два слога на ее родном языке, имя, звучащее как удар камня о камень. Она опять одна, она свободна. Какая-то частица ее самой раз и навсегда отрезана.
А мы? Ночной пианист, философ, читающий короткое прощальное письмо от Элик Оранье, где нет ни единого непонятного ему слова, но в котором явно что-то написано, чего он не знает, ранние сумерки близ Мёсиндзи, конец паломничества, цепочка приглушенных огней, извивающаяся среди безлюдного ландшафта департамента Дордонь, мы ничего ни на миг не выпускаем из поля нашего зрения, вот женщина, одна в комнате, разглядывает фотографию на пюпитре и видит облако, семнадцать лет назад проносившееся по небу над островом Гельголанд. Письмо, в котором не написано того, что в нем написано, что за ерунда? Но если это ерунда, то почему он об этом размышляет? Мы не выносим суждений, тут совсем не то. Может быть, тут горе, которое для одного человека не значит почти ничего, а для другого значит слишком много. Поживем — увидим. Мы обязаны за всем следить и все замечать, но не ждите, что мы вам об этом расскажем. Так лучше для всех. Некогда приключения королев и героев служили сюжетами мифов и трагедий. Эдип олицетворял наказание, Медея — месть, Антигона — протест. Вы, теперешние, — не цари и не царские дети. Истории ваших жизней — ни о чем, кроме вас самих. Рассказы с продолжениями, вести отовсюду, мыльные оперы. Из вашего горя никто не станет чеканить словесную монету, имеющую ценность для других людей на протяжении того ограниченного времени, которое вы называете вечностью. От этого вы и сами мимолетны, и судьбы ваши, по нашему мнению, особенно трагичны. Вам не вторит эхо. Ну да, и на вас не смотрит публика, это тоже правда, хотя не это главное. Впрочем, вы слышали нас в последний раз. За нами остаются только самые последние четыре слова.
— Когда ты уезжал, то был уже не здесь, — сказал Арно Тик, — а теперь ты вернулся, но еще не вернулся. Рассказывай, рассказывай.
— Для рассказов прошло слишком мало времени, — сказал Артур. — У меня в голове еще ничего не улеглось. Вот, на тебе. — Он протянул Арно компакт — диск, купленный в Киото. — Мужчины в обмен на женщин, как ты и просил.
Нет, сейчас он еще ни в силах ничего рассказывать. Как и два месяца назад, он снова летел сегодня в маленьком самолетике над Берлином, и снова искал глазами Фалькплатц, но всякий раз, когда ему казалось, что он видит полукруглую крышу спорткомплекса, между ним и землей пролетали стремительные облака.
— А когда можно будет посмотреть кино?
— До этого еще далеко. Главные кассеты Хюго взял с собой в Брюссель, а то, что я снимал для себя, я отправил в Амстердам. Мне надо немножко опомниться.
— Ну-ну. — В голосе Арно прозвучали разочарованные нотки. — Но что же ты снимал?
— Тишину. — И добавил: — Неподвижность. Лестницы, ведущие к храмам. Ноги на этих лестницах. Все то же самое.
Арно кивнул, ожидая продолжения.
— Все то же самое, что и для официального фильма, только медленнее. И дольше.
По его словам, получалось, что он сам двигался во время съемок, но это было вовсе не так. Около нескольких храмов он подолгу сидел неподвижно, не заходя внутрь, обычно у пруда или у садика с поросшими мхом камнями и разровненным граблями гравием. Сидя на деревянной ограде, он снимал с предельно низкой точки прямо напротив входа. Секрет заключается в том, что на все это надо смотреть долго-долго, и тогда ты сам начинаешь сливаться с камнями и тишина становится опасной, но о таком невозможно рассказать, даже в разговоре с Арно. Пусть Арно сам увидит, когда будет смотреть отснятый материал. В дзэн-буддистском саду все исполнено значения, это сразу ясно, даже если ты ничего не читал о дзэн-буддизме. Пусть значение камней и воды объясняют другие, пусть его толкуют толкователи. Артуру достаточно на них просто смотреть, и все.
Он хотел спросить насчет Элик, но не мог придумать предлога. По прибытии он первым делом зашел домой, поставить вещи. На каштане распустились маленькие листики, и Артур вздохнул с облегчением, потому что здесь хоть что-то изменилось. Зато от вида собственной комнаты у него перехватило дыхание. Оказывается, обе разновидности времени, время движущееся и время неподвижное, могут сосуществовать буквально бок о бок. Он всегда был аккуратным и перед отъездом обязательно клал на письменный стол все то, что потребуется по приезде: список дел, список имен, а также записку другу, вместе с которым они снимали эту квартиру, если тот неожиданно приедет. И туг же находились его любимые вещицы из безымянного мира: камень, ракушка, китайская фигурка — обезьянка, стоящая на задних лапах и с блюдом в передних, фотография Томаса и Рулофье, — все, чем он окружал себя дома. Он перелетел через весь мир, ездил в автобусах и поездах, часами сидел около храмов, повидал, наверное, миллион японцев, а этот камень и эта ракушка так и лежали здесь неподвижно, и обезьянка так и держала свое блюдо, а жена и сын так и смотрели в пространство его комнаты все с той же неизменной улыбкой, появившейся у них на лицах десять лет назад, да так и оставшейся навсегда. Артур передвинул обезьянку и фотографию, открыл окно, отчего со стола сдуло все бумаги, и принялся слушать автоответчик. Одно сообщение от Эрны.
«Полная дурь с моей стороны, ведь я знаю, что ты уехал. Но просто такая вот ночь. Мимо меня по каналу только что проплыл катер с мужчиной за рулем, знаешь, такой круглый руль с торчащими в стороны ручками, и мотор стучал чух-чух-чух, как у большого корабля, и мужчина такой важный. Вот и все, просто захотелось тебе рассказать. Чух-чух-чух, вообще-то неправильный звук, должно быть тук-тук-тук, более чисто. Ну, ты сам понимаешь. Слышишь, да, как стучит? Чуднбе дело, ты сейчас в Японии, а когда ты услышишь это чух-чух-чух, то опять настанет «сейчас». Позвони мне, когда будет «сейчас».
После ее голоса автоответчик записал другие голоса, уже мужские, новые заказы, повторение старой передачи. И несколько раз внимающая тишина, а потом тихий щелчок, кто-то искал его, но недостаточно смело, чтобы оставить сообщение. Да-да, прослушав автоответчик, он пошел на Фалькплатц. Гандбол, ветер во флагштоках, зеленые листики на уродливых деревцах. Он примерно помнил, как выглядела дверь ее парадной, но только где этот дом? Адреса он не знал, но это наверняка на Шведтерийрассе. Или на Глейм — штрассе? Дом стоял почти на углу. Он позвонил в одну дверь, потом в другую. Гниющие газеты, запах так и стоит. Те же самые? Не может быть. Значит, другие газеты, но все-таки те же самые. Хоть шампиньоны выращивай. У второй парадной во дворе несколько звонков один над другим. Вот сюда она зашла, показывая ему дорогу, по этой лестнице. Меховые сапожки. Ее здесь наверняка уже нет, она, разумеется, давно уже уехала, в Голландию или в Испанию, но куда же все-таки? В Мадрид, в Сантьяго, в Самору? Он позвонил во все звонки подряд. Долго никто не отзывался. Потом скрипучий старушечий голос. Артур сказал, что пришел к Элик Оранье. Странно звучало это имя здесь, в этом пустом дворе. Вонючие помойные бачки, заржавелый детский велосипед.