— Разве тебе непонятно, что тут нет разницы? Что твой вопрос столь же наивен, как и вопрос этого… как его?
— US-Immigration Office. — Рехак.
— Да, этой американской инстанции. Раз ты настаиваешь, я дам тебе точный ответ. Та записка, с номерами партбилетов, которую ты зачитывал, еще у тебя? Я тоже там есть? Да? Хорошо. Дай ей список! — Он кивнул на Хильдегунду.
— Мне пора идти! — Виктор.
— Дай ей список! — сказал Шпацирер, достал из внутреннего кармана паспорт, положил на стол. — Так. Сейчас поглядим, помню ли я номер своего нацистского партбилета. Хильдегунда! Ты нашла меня в списке Абраванеля?
— Нашла.
— Хорошо. Я только в первой цифре не уверен. То ли пять, то ли шесть. Пожалуй, шесть.
— Шесть. — Хильдегунда.
— Дальше совсем легко: два-один-ноль-три-два-четыре. Правильно?
— Да, правильно. Вы до сих пор наизусть помните номер своего нацистского партбилета? — Хильдегунда так побледнела, что Виктор испугался, как бы ее не стошнило.
— Я никогда не был членом НСДАП. Но до сих пор помню дату своего рождения. Двадцать первое марта двадцать четвертого года. — Он придвинул к ней свой паспорт, Хильдегунда открыла его, посмотрела на дату рождения, потом на Виктора, потом на Викторов список, а потом…
она закричала. Закричала на Виктора.
— Зачем? — кричала она. — Зачем ты это сделал? — Она бросила список ему в лицо, стукнула ладонью по голове. — Что это тебе дает? Зачем ты обманываешь? — Новый удар по голове. — Все это… сплошь даты рождения? Ты…
Г-жа профессор Рехак достала из сумки флакон.
— Туалетная вода. Может быть, тебе стоит понюхать? — сказала она Хильдегунде, а та вдруг засмеялась. Или заплакала. Не поймешь.
— Именно это я имел в виду! — воскликнул Шпацирер. — Гениально, однако не по делу!
— А как с первой цифрой? Откуда вы знали, что там пять или шесть? — Хильдегунда.
— Я подумал, что для нациста-нелегала был слишком молод, а стало быть, он наверняка приписал мне номер в разряде этак пяти или шести миллионов. Виктор просто попытался поставить себя на наше место, а я попробовал стать на его место. И разве я оказался не прав?
— Но почему? — спросила Хильдегунда. — Почему разразился скандал? Почему все так возмущались? Почему ушли, хотя он всего-навсего прочитал даты рождения?
— То-то и оно. Он выстрелил наугад. Даты рождения взял из школьного годового отчета. И дал волю фантазии. Если знаешь, какое было время, то знаешь и каким был человек, коль скоро ничего другого не известно. Ведь человек в любую эпоху одинаков. Сиречь, стреляя наугад, grosso modo [66]попадаешь в десятку. Иными словами, дай пощечину первому встречному — попадешь в виноватого! Коллеги, поспешно покинувшие праздник, лишь два часа спустя сообразили, что ты зачитал им собственные их даты рождения! — Шпацирер рассмеялся. — Потом мы изрядно повеселились! Однако шок был не лишен оснований. Насчет двоих твои домыслы довольно точно соответствовали истине — насчет Найдхардта и Фишера, за исключением, понятно, номеров партбилетов. И другие знали их историю. Приблизительно. Тут домыслы и история во многом совпали, и скандал получился на славу. Хорошая работа, мальчик! — Улыбка как бы навеки застыла на его круглом, как у Будды, лице. — Не знаю, что это — трагедия или комедия?
— Я хочу уйти, — сказал Виктор.
— Сядь!
— Мне пора!
— Ты, конечно, мерзавец. Но я… отвезу тебя домой. — Хильдегунда остановила такси. — Отвезу! Говори адрес. Виктор! Адрес!
— Аэропорт.
— Что?
— Который час?
— Четыре.
— Четыре. Нет. Слишком рано. Или слишком поздно. Через четыре часа, нет, через пять я должен быть в аэропорту.
— Почему?
— Лечу в Амстердам. На конгресс о Спинозе. Завтра у меня доклад «Кто был учитель Спинозы?».
— Повтори!
— Ты разбудишь меня вовремя?
Английская миссия Манассии стала триумфом для евреев и бедой для самого рабби. Он добился для евреев допущения в Англию, права селиться на острове, заниматься коммерцией и прочим, пользоваться всеми гражданскими правами и защитой закона. Оливер Кромвель подписал соответствующий декрет и даже назначил ученому амстердамскому раввину пожизненную ренту. Отныне Англия станет надежным прибежищем евреев, а одновременно исполняется последнее условие пришествия Мессии, и до тех пор рабби избавлен от всех экономических забот. Однако Иосиф, вечно прихварывавший Иосиф, которого он взял с собой в Англию, умер в Лондоне. Манассия рассчитывал иметь сына под рукой, для помощи, вдруг понадобится куда-нибудь сходить, и не в последнюю очередь хотел наладить с ним отношения. Точно так же, как воображал Баруха своим сыном, он намеревался сделать из Иосифа Баруха, чтобы этот хилый парнишка с большими печальными глазами, очень похожими на глаза его любимого ученика, снова или наконец-то стал ему сыном. Но тот не понял задачи. Умер. Целыми днями лежал в постели, и у Манассии создалось впечатление, что мальчик хочет умереть. В постели тот отворачивался к стене. Старался прямо-таки не дышать. Разговаривать не хотел. Лучшие лекари поневоле уходили ни с чем. Легче было поставить пиявку черепахе, прямо сквозь панцирь, чем заставить этого парнишку принять лекарство.
Иосиф Манассия стал первым евреем с 1290 года, которого похоронили в английской земле по еврейскому обряду. И пока все это происходило, в столицах и в местечках на Востоке появлялись послания, клеймившие Самуила Манассию как «фальшивого еврея», обвинявшие его в отходе от веры и в уступчивости христианам.
Одно из таких посланий, составленное рабби Абоабом, который хотел унять возбуждение и огромные надежды, захлестнувшие амстердамскую общину после отъезда Манассии: «Кто этот Манассия, чтобы полагать, что ему можно вмешиваться в историю? Разве не известно каждому еврею о неисповедимости решений ГОСПОДА? Что же, ученый Манассия единственный еврей, который этого не знает, или, может статься, тем самым он скорее показывает: он не еврей!»
Некоторые из этих листовок достигли до Манассии еще перед отъездом из Англии. Он знал, что вернется домой врагом, а не героем. После Эфраима он теперь потерял и Иосифа, а вдобавок и своих единоверцев. Он не знал, что настрой был не столь единодушен, как внушали эти доктринерские послания. И боялся. Судно, доставившее его в Голландию, лучезарным днем вошло в гавань Мидделбурга, плавание выдалось спокойное, он стоял у бортового ограждения, видел перед собою красивый, богатый, спокойный город и думал, что ничего больше знать о мире не хочет. Только вот это, что видно издалека и чему можно верить: к примеру, люди здесь занимаются своими делами, любят, плодятся, учат детей, наслаждаются миром, который явно здесь царит. Судно входило в гавань, а Манассии хотелось крикнуть: не надо так близко! Не надо! Назад! Увеличьте расстояние!
Три башни поднимались высоко над крышами домов, а на их шпилях виднелись крест, петух и луковица, все из золота, искрящегося и сияющего на солнце.
Как бы тройной солнечный восход.
— Слушай, папа, ты рассказывал, что во время английской эмиграции жил в Хампстеде…
— Да, жил.
— Там есть кладбище…
— Конечно. Семья Кук фактически жила у кладбищенской стены. Окно моей комнаты выходило на это кладбище… ну, смотрел я туда нечасто, как ты понимаешь, я скорее избегал этого зрелища. А почему ты спрашиваешь?
— На этом кладбище лежит Иосиф Манассия. Ты видел его могилу?
— Нет. А кто это? В шестнадцать-семнадцать лет у меня были другие дела, я по кладбищам не ходил!
Сторонясь толкотни и суматохи пассажиров, которым по прибытии не терпелось получить штемпель, Манассия поднял повыше свой дипломатический паспорт, показал его на выходе с портовой территории и поспешил в город. Хотел снять комнату и в Амстердам отправиться только завтра. Или послезавтра. Он боялся. Боялся жены и маха-мада. В кармане у него лежало английское серебро на сумму, равную годовому жалованью руби, первая выплата ренты, назначенной лордом-протектором Кромвелем. Он остановился в лучшей гостинице, распорядился доставить из гавани свой багаж и, севши за один из столов на площади перед гостиницей, заказал рыбу, хлеб и пиво. Грудь теснило, пронзало резкой колющей болью, затем нахлынул страх, от которого боль еще усилилась. Его охватило изнеможение. Апатия. Он закурил. Никогда уже не курить ему такого доброго табаку, как, бывало, у зятя. Остекленелый взгляд скользил по площади. Там играли ребятишки. Какие замечательные картины можно нарисовать себе, когда ничего не знаешь об их семьях. Один из мальчишек громко расхохотался и вскинул руки над головой. Вылитый ангел, подумалось ему. Сколько ангелов помещается на кончике иглы? Презрение Баруха. Негодный метод, профессор! А Иосиф — он теперь ангел? Если да, то ангел ненависти? Такое возможно? Или он все же умиротворен?