— И что ты ей сказал?
— Thank you very much! Других-то слов я пока не знал! Ну, в общем, они постарались сплавить меня в другую семью, где я тоже не задержался, так оно и шло, ведь оттого, что грыз ногти, я заработал панариций, а по ночам мочился в постель… н-да… но в конце концов я попал к Кукам, и там мне жилось хорошо.
— Ты перестал мочиться в постель?
— В одночасье. Я так боялся злости и наказания, что в первый же день сказал Кукам про свою проблему. И с помощью словаря объяснил, что предпочел бы ночевать в палисаднике. Ведь уже стояло лето. Мистер Кук сказал, что против этого есть простой рецепт. Налил мне, четырнадцатилетнему мальчишке, стакан «Гиннесса» и пояснил: надо запомнить, сколько в стакане жидкости, потом выпить и пойти в туалет. А когда из меня выйдет ровно столько, сколько было в стакане, можно спокойно ложиться в постель: мочиться-то больше нечем. Он рассмеялся и ущипнул меня за щеку.
— И что? Ты поверил?
— Да. И не зря. В ту ночь ничего не случилось, вопрос был исчерпан!
— А как насчет импотенции? — спросил Виктор и мысленно добавил: old ladies' man, старый ловелас.
— Позднее я познакомился с одной девушкой, помнится, ее звали Кэти, и жила она на той же улице, в Хампстеде. Мне, разумеется, хотелось с ней… ну, ты понимаешь… и тут опять возникла проблема. Разговариваешь друг с другом, танцуешь, что-нибудь выпьешь, и проблема тут как тут, а я о ней не подумал, о выпивке. А когда ложишься с девушкой в постель, не скажешь ведь: just а minute, honey [61], мне сперва надо избавиться от выпитого, чтобы не обмочиться в постели, будь добра, подожди часок… Нельзя же так. Стало быть, я, стиснув зубы, лег в постель и сосредоточился на том, чтобы ничего не случилось, в смысле никакой неприятности, и, как ты можешь себе представить, не случилось вообще ничего.
— Врешь ты все! Байки рассказываешь!
— Ты же все время хотел, чтобы я рассказывал! Почему?
— Хотел узнать, с каким чувством ты уезжал, потому что мне хотелось понять, почему ты не понимаешь, с каким чувством я ребенком уезжал на поезде…
— Ты? На поезде?
— В интернат, папа!
— Тут даже сравнивать нельзя. Меня тогда спасали.
— Н-да, — сказал Виктор, — что мне было делать? Родители давали мне деньги, пока я учился. Но никто со мной не разговаривал, не дискутировал. Не ходил развлекаться. Не танцевал. У всех товарищей была пластинка Мелины Меркури [62]с песнями против «черных полковников» — «Мы будем танцевать на улицах», только они не танцевали ни на улицах, ни на дискотеке. А уж со мной тем более. Ну, я и засел за докторскую. Уехал в Верхнюю Австрию, к бабуле Кукленыш, поселился у нее в домике, купленном на «сбережения» дяди Эриха, она кормила меня фрикадельками, а вечерами делала массаж. Я писал диссертацию, изредка ездил в Рид, в кино. А когда потом отправился в Вену, в университет, сдавать работу, не увидел ни одного знакомого человека, который не желал бы меня знать. Странно. Я боялся идти в университет. Но ничего не случилось. Работу мою отрецензировали, оценили как отличную, устные экзамены я тоже сдал на отлично, а мой научный руководитель, доцент Вебер, как раз в то время получил профессуру и спросил, не хочу ли я стать его ассистентом.
— Какой Вебер? Современная история? — Хильдегунда.
— Нет. Институт раннего Нового времени.
— У тебя есть дети?
— Я в разводе. Детей нет. Никаких плодов чрева!
— А потом?
— Я получил доцентуру. Учился, занимался научными исследованиями и ждал тебя!
— Виктор! Как только я начинаю тебя любить, ты непременно говоришь что-нибудь такое, что…
— Прости! Я как раз вспомнил, что решил больше за тобой не ухаживать!
— Где в первом районе? Дальше-то пешеходная зона! — Таксист.
— Все в порядке! Мы тут выйдем и дальше двинем пешком.
Все затеи Манассии, которые должны были улучшить его финансовое положение, потерпели неудачу. Он основал типографию. Дело казалось вполне перспективным. Еврейской типографии в Амстердаме не было, так что он будет монополистом. А если, кроме еврейской Библии, еврейской грамматики и прочего, станет сам печатать и распространять свои работы, которые, как известно, хорошо продаются, то финансовый успех наверняка обеспечен. Это убедило кое-кого из коммерсантов предоставить знаменитому автору стартовый капитал в обмен на процентный пай. Но Самуил Манассия просчитался: он не мог выплачивать себе авансы, поскольку приходилось финансировать набор и печать. А когда деньги возвращались, был вынужден согласно договору распределять их между пайщиками. В итоге он худо-бедно имел прибыль в размере своих давних задатков, только сумма эта попадала ему в руки намного позже. И в конце концов он вышел из типографско-издательского предприятия, пайщики выплатили ему долю оценочной стоимости. Из этих денег он отдал долги, внес тридцать гульденов в железную кассу жены, а остаток вложил в табачную торговлю зятя, Ионы Абраванеля. Как будто бы разместил вполне надежно. Еще тот первый маленький взнос Манассии в свое время оказался прибыльным. Теперь и его остатки типографии, и вложенные Эсфирью остатки четвертой материной юбки — все было в табачной торговле, которая и впрямь процветала. Прежде всего, огромным успехом пользовалась смесь «Пилигрим»: раньше табак продавали в кожаных мешочках-кисетах или в жестяных коробочках. Иона придумал паковать табак просто в вощеную бумагу, тем самым экономя на упаковке. У каждого курильщика хватало жестянок и кожаных кисетов, нет смысла покупать все новые, цена-то их составляет треть стоимости табака. Идея прижилась. Все покупали «Пилигрим», сто пятьдесят граммов табака в синей бумаге, на которой изображен пилигрим с посохом и трубкой, спокойно, без страха взирающий на мир, что бы ни видел вокруг.
Но и тут Манассия никакой прибыли не получил. Иона и Эсфирь объяснили ему, что было бы ошибкой распределять барыши прямо сейчас.
Лучше их прикопить; тогда можно финансировать собственное судно и таким образом избежать высокого фрахта и комиссионных для посредников. Собственный корабль, прямой импорт — и дело в шляпе. Терпение, партнер, скоро мы все устроим.
Манассия получал сколько угодно табаку, однако ни гроша денег.
Табак, выпивка, пилюли. Он не был несчастлив. Только иной раз приходил в отчаяние. Ведь он мечтал. Мечтал, что все у него еще впереди. А потом думал: у меня остались лишь мечты, всё, больше не могу.
Корабль.
— Этот корабль — символ трех поколений, — воскликнула Эсфирь, — он наследие наших родителей, результат наших трудов и надежда наших детей!
Самуил отхлебнул большой глоток из бутылки, потом разбил ее о корпус шедевра амстердамских корабелов и вскричал:
— Нарекаю тебя именем «Пилигрим»!
— Мой муж первый, кто откупорил бутылку для наречения имени. Хорош раввин!
В первом же плавании пираты разграбили «Пилигрим» и потопили. А в Амстердаме некий г-н Сикс обвинил Иону Абраванеля в обмане. Дескать, чтобы увеличить барыши, тот, продавая табак, мошенничал, смешивал его в пропорции один к трем с высушенными и нарезанными листьями дешевого местного растения, а именно конопли.
Анализ, произведенный Свободным амстердамским университетом, подтвердил справедливость обвинения. И семьи Абраванель и Манассия обанкротились. Денег едва хватало на хлеб да молоко. А якобы тщательно проверенный табак фирмы Сикс не удовлетворял и не окрылял Самуила, не говоря уже о том, что был для него почти непозволительной роскошью.
Дети подрастали. Они всегда подрастают. Образцового отца из Самуила не получилось. Ненароком он обнаружил, как странно обстоит с детьми: родители у них одни, а сами дети совершенно разные. Сын Иосиф пошел в мать, такой же худой, аскетичный, гордый. Глядя на этого жилистого, крепкого парнишку, никто и подумать не мог, что он способен заболеть. Но мальчик болел, причем то и дело. От матери Иосиф унаследовал и большущие ноги. Казалось бы, уж он-то нипочем с ног не свалится. Но он постоянно лежал. Иногда Рахиль ложилась рядом, гладила его по голове. Отца он редко когда удостаивал ответом. По-португальски говорить не желал. Если отец о чем-нибудь спрашивал, молчал или отвечал по-нидерландски. Ханна же Грасия обнаруживала склонность к полноте. Рыхлая, мягкая, округлая. Красотой она не блистала, выглядела опухшей, как ее отец после ночной попойки. Чем-то она напоминала мяч, без устали скачущий вокруг. Никогда не болела, но производила болезненное впечатление, вечно красная, пыхтящая. Самуил не видел в ней себя, а если и видел, то и вовсе не мог любить ее, как не мог любить себя самого. Ну а Иосиф собственноручно возвел стену меж собой и отцом.