Хотя на сей раз на человеке, перед которым опускались на одно колено вожди и воины, были не пропотевшая дожелта рубаха, не свалявшаяся и пыльная овчинная безрукавка, не выцветшие порты со стоптанными пошевнями, а совсем другие одежды. Седую голову венчала, прикрывая щетину и звездчатые шрамы, красная остроконечная шапка с вышитою на лбу золотою яргой. Сивая борода, на сей раз расчёсанная и уложенная, опускалась поверх застёжки синего плаща на белую длинную рубаху, подхваченную алым кушаком. Одна-единственная черта осталась в его облике неизменной – на ремне через плечо висели у бедра гусли. Те самые гусли, которые слушал во дворе Хотегоща отрок Мечша семь с лишним лет тому назад.
– Доуло?! – вырвалось у Мечеслава. – Гусляр Доуло!
На нём тут же сошлись множество взглядов – удивлённых, недоумевающих, гневных. Старый гусляр сперва приподнял мохнатые брови над жёлтыми глазами, а потом весело прищурился – морщины шустро разбежались по медно-красному лицу.
Он коснулся плеч Святослава и Ясмунда – они поднялись на ноги, а за ними и дружина – и прошёл через строй воинов к сыну вождя Ижеслава.
– Юный вятич из Хотегощи, – улыбнулся волхв Мечеславу, а тот смущённо поклонился в ответ. – Вижу, вождей и соратников ты находишь так же удачно, как находил вопросы в отроческие годы.
Щёки Мечеслава вспыхнули от радости. Старый волхв помнил его!
– Вот твоего имени я, прости, не припомню, – длинные пальцы гусляра коснулись лба под красным колпаком.
– Меня зовут Мечеславом, мудрый Доуло, – вятич снова поклонился волхву. – Я сын вождя Ижеслава, а русины прозвали меня Дружиной.
– Ну что ж, – усмехнулся гусляр. – Назовусь и я: ты меня помнишь под родовым моим именем, здесь же меня чаще называют Бояном.
– Я слышал! – радостно воскликнул Мечеслав. – Вольгость вот к тебе собирался податься в ученики!
Старый гусляр, которого, оказывается, звали Бояном, с улыбкой повернулся вслед за взглядом вятича к Верещаге, что стоял рядом, благоговейно внимая беседе друга с великим волхвом. Слова Мечеслава произвели на него странное действие – можно было подумать, что друг внезапно ударил его ножом: Вольгость дёрнулся и застыл на месте с приоткрытым ртом и широко распахнувшимися глазами, беззвучно вопиявшими: «За что?!» Краска отлила от его лица. Стоявшие рядом гридни-русины поспешно склонили головы перед волхвом, но их плечи под плащами подозрительно мелко тряслись.
Из-за укрытых синим плащом плеч волхва за беседой наблюдали трое, перед которыми дружинники почтительно расступились.
Претич смотрел хмуровато, по всему было видно, что черниговский посадник не понимает, чего ради прославленный гусляр тратит время на юных гридней, и терпит только из уважения к волхву.
Святослав смотрел весело.
Одинокий глаз Ясмунда смотрел… как обычно.
– Ну что ж, – смерив обливающегося холодным потом Верещагу взором смешливо прищуренных глаз, неторопливо выговорил Боян. – Вот закончим дело в Киеве, можно будет и поглядеть, какой из тебя ученик, русин Вольгость.
Бледно-серый Вольгость молча склонил голову в поклоне.
– Мудрый… – окликнул Бояна Претич.
Тот вздохнул, поворачиваясь к князю и воеводам, и они двинулись к воротам Чернигова, продолжая свой разговор. Доносилось «ополченье», «немцы», «чехи», «Свенгельд»…
Только тогда Вольгость Верещага обрёл, наконец, дар речи.
– Вввятич… – с чувством произнёс он, обхватывая голову руками и садясь наземь прямо там, где стоял. – Я тебя убью… когда-нибудь… наверное…
– Так ты ж уже пытался, Верещага, – напомнил Ратьмер.
– Да уж, лучше заново не принимайся, – поддержал его другой русин, Хотьслав. – А то хазар тут нету, разнимать вас с Дружиной некому…
Мечеслав виновато присел рядом с другом на корточки:
– Ну… прости… Он у нас в городце, где я в отроках был, гостил… беседовал. Ну, я прямо как в отрочество вернулся, как его увидел… Вот и…
– Вот и молчал бы, как отроку полагается! – проворчал несчастный Вольгость, утирая пот с лица.
– Он солгал, Вольгость?
Молодые гридни дружно вздрогнули. Ясмунд, оказывается, никуда не ушёл – заклятие, что ли, какое знал, позволявшее быть невидимым, пока пожелает?
– Я тебя спрашиваю, Вольгость, вятич солгал? Ты не говорил, что хочешь в ученики к Бояну?
– Нет, воевода… – подавленно отозвался вскочивший на ноги Верещага. – То есть да… говорил… Я ж в шутку!
– И ты попрекаешь других за несдержанный язык?! – жёлтый глаз седоусого смерил опустившего лицо Вольгостя от шапки до пошевней. – Закончим дела в Киеве, пойдёшь к Бояну. В ученики.
– Воевода, я… – отчаянно начал Вольгость.
Одноглазый, уже разворачивавшийся вслед за князем, оглянулся через плечо, и Верещага обречённо умолк.
– Ты, – произнёс сын Вещего Ольга, – будешь в следующий раз выбирать предметы для шуток осторожнее.
И зашагал прочь.
– Если он будет, следующий раз, – жизнерадостно заметил Ратьмер, когда одноглазый воевода отошёл достаточно далеко. – Если Верещага в присутствии Бояна попытается спеть, старик его самое малое голоса лишит, а то и вовсе превратит во что-нибудь… потише.
Икмор утешающе похлопал несчастного Вольгостя по плечу.
– Ну, – рассудительно заметил он, – во всём и хорошую сторону найти можно. Теперь тебе сеча с этим, как его, Адальбертом, точно не страшна будет. Слушай, Дружина, а ты что ж – у тебя, выходит, сам Боян Вещий гостил, и ты молчишь?
У Вольгостя, судя по взгляду, было своё мнение по поводу молчания друга, но после Ясмундовой отповеди он предпочёл взглядом и ограничиться.
– Так я ж не знал, что он Боян и есть, – пожал плечами Мечеслав, ему тоже было неловко из-за того, как он невольно подвёл приятеля. – Да и гостил он не у меня, а в том городце, где я в пасынках рос.
– Эй, вы тут поселились, на дороге?! – окликнули их поднимавшиеся от реки к воротам дружинники.
Драться друзья на сей раз были не в настроении, поэтому просто сами пошли к воротам, чтоб не загораживать пути другим.
В сердце Чернигова возвышалось строение из потемневших от времени и непогод дубовых брёвен. Дубы росли и вокруг него. На ограде, словно на частоколе лесного городца вятичей, скалились людские черепа, в которых намётанный глаз признал бы уроженцев степных и лесных племён и иных, дальних земель. Были тут и совсем уж чудные головы – вытянутые, будто колпаки[2]. Всё это была добыча войн и походов северских князей за многие столетия.
Над четырехскатной тесовой крышей строения островерхой шапчонкой, примостившейся на маковке великаньей головы, поднимался дымник. Сейчас из-под него валил густой дым.
Внутри, в свете разложенных под кровлею очагов, возвышались четыре столба белого камня – их тоже четыреста лет назад приволокли из похода на дальний полдень в обозе северской рати.
Отзвучали слова обряда, взвились вверх багряные завеси между каменными столбами, и стоявшими под сводами строения – жрецам, волхву Бояну, князю Святославу с воеводами и посаднику Претичу – явился огромный истукан из дерева. Два серебряных лица смотрели на полночь и на полдень. Перун, дающий доблесть и правду воинам Руси, и Велес, принимающий души честно погибших. Люди задержали дыхание, пока занавеси были подняты – негоже смертным дыханием своим осквернять лики Богов. Таков был обычай, единый от этих земель до родных для руси берегов Варяжского моря.
После того как Боги приняли жертвы, во дворе храма на глазах пришедших поклониться Богам жрецы провели белого коня – священного скакуна, который отроду не знал иных наездников, чем верховный жрец святилища, – над тремя парами связанных крест-накрест копей.
Белый скакун раз за разом перешагивал через копья правой ногой – и с каждым его шагом лица князя и воевод светлели. Правое копыто священного коня означало благоволение Богов, сулило удачу. Шаг с левой ноги был недобрым знаком. Настал черед последней пары древков, и тут конь взвился, будто укушенный, – и перемахнул копья не шагом, а прыжком.