Тут в детской заплакал ребенок, и Аманда вышла, но тут же вернулась обратно с Себастьяном на руках, словно желая показать, что она не пытается уйти от ответа. Укачивая его, она тихо, почти шепотом заговорила, обращаясь к Норберту. Ей процесс сбора информации представляется следующим образом, сказала она: сначала в нарушение закона о тайне переписки подвергается проверке почта и, в нарушение закона о тайне телефонных переговоров, ставятся на прослушивание телефоны; все это делается без каких-либо конкретных поводов для подозрения – это что-то вроде ловли рыбы с помощью динамита. После выявления лиц, которые не желают отказываться от своих закрепленных в Конституции прав под давлением законов, противоречащих этой Конституции, начинается главная часть представления: в ход пускаются региональные шпики, например в гамбургских банках или издательствах, с тем чтобы составить картину частной жизни данных лиц Картину, которую невозможно добыть легальным путем. Затем используется другая категория шпиков, их можно условно назвать средством устрашения. Задача этих людей, вооруженных собранной информацией состоит, как это явствует из самого названия в том' чтобы сеять страх. Потому что власти заинтересованы в разрешении конфликта мирным путем, или как это у них называется, «по-хорошему», – то есть в том, чтобы жертва добровольно отказалась от своих прав: скандалы им ни к чему, а то еще, не дай бог о конфликте пронюхает злобная иностранная пресса, и весь мир начнет указывать на них пальцем– уж лучше все уладить тихо, не поднимая шума. А теперь, сказала Аманда, она просит извинить ее, обсуждать вроде бы больше нечего, а ей нужно пораньше лечь спать: ее ждет работа, о которой он в общих чертах имеет представление. Она вышла из комнаты, и я только в эту минуту заметил, что весь взмок.
Норберт закурил вторую сигару. Минуту-другую мы сидели молча. Потом он огорченно вздохнул: «Да, что тут скажешь!» Он тяжело, с трудом, как старик, поднялся и направился к бутылке с бальзамом, стоявшей на полке буфета. Я тоже почувствовал острую потребность в алкоголе. Норберт, похоже, был озадачен не меньше, чем я. Он сказал: «У тебя славный малыш. Правда!» Как будто ничего более утешительного он мне сказать не мог. Я убежден, что в своем отчете он постарался не навредить мне. Но я вам уже говорил, почему эта дружеская услуга кажется мне бесполезной.
С Норбертом мы больше не говорили о том вечере. Наши отношения остались прежними – дружескими без фамильярности. С той только разницей, что теперь где-то, в какой-то папке, лежал его отчет. Зато дома этот вечер не остался без последствий: Аманда без конца обзывала меня подручным Норберта. Оказывается, не она была всему виной, а я, у которого хватило наглости привести в дом этого гомункула, как она теперь называла Норберта. Как будто власть не нашла бы другого способа связаться с ней, например с помощью обыкновенной повестки! Надо благодарить Бога, говорила она, уже хотя бы за то, что гэбистам не пришло в голову назначить на должность редакционного стукача меня, а не Норберта. Она вдруг посмотрела на меня странным взглядом, как будто у нее родилось страшное подозрение, и сказала уже нечто совершенно немыслимое: «Откуда мне знать – может, в редакции вовсе и не одна такая тварь, а сразу две!»
Я сказал, что не буду разговаривать с ней до тех пор, пока она не извинится. И знаете, что она на это ответила? Если я по всей форме, перед свидетелями, признаюсь, что предположение о моем сотрудничестве с «компетентными органами» действительно расцениваю как оскорбление, она немедленно попросит у меня прощения. Мы потом и в самом деле три дня не разговаривали. До того момента я мог представить себе наш развод только как несчастье, но после этих трех дней молчания развод стал казаться мне всего лишь меньшим злом по отношению к другому злу – дальнейшей жизни с Амандой. Через три дня Аманда за ужином заявила, что должна же она наконец сказать мне и что-нибудь положительное: на какие бы «органы» я ни работал – она абсолютно уверена в том, что на нееони меня еще пока не натравливали. Мы оба рассмеялись, хотя с моей стороны это был горький смех. В ту ночь мы в последний раз спали вместе.
Но, повторяю, на суде обо всем этом можно будет говорить только в самом крайнем случае.
Я уже упоминал о том, что Аманда ничего не вносила в наш семейный бюджет и что я никогда ее этим не попрекал, хотя это мне и не нравилось. Но теперь все изменилось. После того как я узнал, что с западным издательством ее связывала не только платоническая любовь, но еще и гонорар, моему великодушию пришел конец. Я не желал мириться с тем, что заработанные мной деньги принадлежат нам обоим, а ее доходы ей одной. Поэтому я сказал ей, что был бы рад, если бы ни этих связей с Западом, ни западных денег не было вообще, но пока они есть,их место в общем семейном котле, и они тем самым наполовину принадлежат мне. Не знаю, что она нашла смешного в моих словах, но она расхохоталась так, словно я рассказал ей самый остроумный анекдот на свете. Она спросила, неужели я поверил тому, что рассказал мой милый коллега, и я ответил: да, я считаю правдой все, что он рассказал, все до единого слова. Аманда закончила дискуссию уже привычным для меня образом – просто выйдя из комнаты. Но на следующий день – у меня не было больше возможности еще раз привлечь ее к ответу – я нашел предназначенный для меня конверт с шестьюстами западногерманских марок.
Похоже, она оказалась умнее меня и постепенно скопила определенную сумму денег на случай развода. Это, конечно, всего лишь предположение, доказать я ничего не могу. Если такая жадина, как Аманда, безропотно выкладывает шестьсот западногерманских марок, значит, у нее есть по крайней мере еще столько же. Сам я ничего не заначил, потому что все до последнего гроша приносил в семью. Так что имущества или ценностей, о которых бы не знала Аманда и которые поэтому при разводе будут разделены на две части, к сожалению, не существует. Уже по одной только этой причине я не собираюсь проявлять излишнюю щедрость. Шестьсот западногерманских марок лежат в целости и сохранности в ящике моего стола, я пока боюсь даже притрагиваться к ним. При случае вы разъясните мне, что я могу с ними делать, а что нет: с одной стороны, эти деньги попали сюда нелегально, с другой стороны, я в этом виноват меньше, чем кто бы то ни было. Может, их стоит вернуть обратно Аманде? Имею ли я право на половину ее ее гамбургских денег? Я, правда, не знаю, сколько западные издательства платят своим авторам, но мне почему-то кажется, что шестьсот марок – это гораздо меньше половины ее гонорара. А вы как думаете?
Задолго до того, как я узнал о существовании романа, я считал писанину Аманды чем-то вроде акта отчаяния. Никто не давал ей работы, никто не печатал ее статьи, и, хотя она в этом сама виновата, легче ей от этого не было. Гордость не позволяла ей жаловаться, но она не моглане страдать, это подсказывает мне здравый смысл. Мне кажется, невозможно долго питать свое самосознание только собственными мыслями, без признания извне. Я думаю, Аманда занялась сочинительством из страха перед своей ненужностью, невостребованностью. Я это прекрасно мог понять и потому никогда не ставил ей палки в колеса, хотя далеко не уверен, что победить чувство собственной бесполезности можно с помощью бесполезного занятия. Во всяком случае было бы лучше, если бы Аманда нашла себе постоянную работу.
Однажды вскоре после нашей свадьбы к нам пришли в гости се родители; мы тогда встречались каждую неделю и думали, что сохраним добрососедские отношения, но потом все постепенно заглохло. Во время их визитов мы почти всегда разделялись на пары: в одном углу или в одной комнате г-жа Цобель и я, где-нибудь на солидном расстоянии от нас – Аманда со своим отцом. Это разделение получилось как-то само собой: я не знал, о чем говорить с тестем, Аманда сразу же начинала ссориться с матерью, А в группах по два человека мы довольно приятно проводили время. В тот день Виолетта Цобель поинтересовалась, как складывается наша семейная жизнь, и я, ни секунды не колеблясь, ответил: прекрасно. Она с грустью стала вспоминать, что на голубом небосклоне первых дней ее супружеской жизни с отцом Аманды тоже не видно было ни облачка. Я сказал, что наше с Амандой счастье надежно и долговечно. Разность наших взглядов и привычек, из которых могли бы возникнуть раздоры, далеко не так велика, как наше единодушие, прибавил я убежденно. Она улыбнулась и дружески похлопала меня по руке, словно желая сказать: я-то слишком хорошо знаю жизнь, чтобы верить таким оптимистическим прогнозам, но лучше я промолчу, чтобы не накаркать беду.