Теорию о силе духа мне доводилось испробовать на практике и до случая с Витей Скворцовым. Однажды дворовые мальчишки привязали консервную банку к хвосту какого-то несчастного кота, это меня возмутило, и я предложила честный бой. Получила по ушам, разумеется, зато, пока меня били, коту удалось сбежать. А потом весь двор говорил – мол, с этой Кукушкиной лучше вообще не связываться, она полностью соответствует своей фамилии, то есть на всю голову ку-ку.
Так что я смело атаковала Лекиного обидчика портфелем, в моем дневнике появилась очередная гневная запись дежурных, а дружба с Лекой была закреплена сотрясением мозга Вити Скворцова.
С тех пор мы были друзья не разлей вода.
Однако фартук все же не давал мне покоя. Мне казалось, что у меня так буднично и обидно отобрали частичку той свободы, важность которой с младенчества доказывала мне Лу и которая, кстати, тоже подливала масла в огонь.
– Фартук, – разглагольствовала она, закинув одну ногу в сетчатом чулке на другую и закуривая очередную сигаретку, – во все века был атрибутом обслуживающего персонала. Фартуки носят, чтобы не испачкать одежду во время ремесленного труда. Домохозяйки и мясники. Вас же в школе не заставляют резать свиней?
– Нет, – мотала головой я.
– Вот именно! А в качестве форменной одежды его носят, пожалуй, только горничные. Этакий отличительный знак сословия. Вот я и не понимаю, почему из советских школьниц растят… Парашек каких-то. И если в этом есть какой-то смысл, почему те же фартуки не носят и мальчишки. Бред! Бред!
Школьная форма для мальчиков, признаться, не давала покоя и мне самой. Я была подвижной, спортивной, неусидчивой. Вечная дворовая заводила, я словно попала в клетку.
После сорока минут урока мне хотелось выпрыгнуть из собственной кожи, с визгом пронестись по школьным коридорам, сделать колесо, попрыгать на одной ножке. Все это было крайне неудобно делать в платье.
Однажды меня остановила статная седовласая учительница. Я бежала по холлу, а она словно из-под земли выросла передо мной и, протянув руку, точным движением поймала за плечо. Хватка у нее была железная, как у робота.
– Что ты творишь? – спросила она таким тоном, что я мгновенно почувствовала себя провинившейся.
– Ну… бегаю, – честно ответила я.
– Посмотри на себя. Ты высоко поднимаешь колени. Юбка задирается. Это отвратительно. Ты же девочка.
– Но я люблю бегать… – Я сама понимала, что звучу беспомощно, и это было ужасное ощущение.
А учительница та интересной была. Тогда мы еще не были знакомы, она преподавала русский язык и литературу у старшеклассников, но потом я узнала, что она местная звезда. Даже звали ее необычно – Стелла Сергеевна.
Когда-то она была балериной, правда, не солировала, танцевала в кордебалете. А потом – трагедия, упала с лестницы в гололед, сложный перелом ноги, полгода в гипсе. Она нашла в себе силы не подружиться с бутылкой, не растолстеть и не обозлиться на жизнь. Покорно приняла новые декорации и постепенно училась в них выживать. Поступила на заочный в педагогический. Но на всю жизнь вокруг нее остался этот особенный театральный флер. Ее осанка, ее прямая, как струна, спина, ее королевский поворот головы, ее гладкая прическа и прямой жестковатый взгляд.
Она не пользовалась косметикой и не красила волосы, обильно припорошенные ранней сединой. Тогда, в семь лет, я конечно, не доросла до того, чтобы ею восхищаться, и она показалась мне обычной грымзой, старой и скучной. И конечно, я не могла знать, что через много лет мы подружимся, и дружба эта перерастет школьный двор, выпускной, университетские годы и продлится до самой ее смерти, к сожалению, несвоевременной и трагической. Но об этом потом.
– Ты должна учиться быть женщиной, а не бегать как пацан, – поставленным низким голосом изрекла она. – У тебя хорошие данные. Ты даже не сутулишься, что редкость для современного ребенка. Но ты должна запомнить – нельзя высоко вскидывать колени, если ты в юбке. Это вульгарно и пошло.
Она наконец отпустила мое плечо, на котором вечером обнаружился сероватый синяк. В дальнейшем я старалась просто не попадаться Стелле Сергеевне на глаза. Всегда искала ее взглядом. Ее трудно было не заметить – чеканная походка заставляла всех расступаться. Заприметив ее в конце коридора, я вжималась в стену и опускала глаза. Иногда, проходя мимо, она улыбалась мне и удовлетворенно кивала.
– Лу, – взмолилась я после первой учебной недели, – а что, если мне носить мальчишескую форму? В виде исключения?
– Не дадут, – вздохнула она. – Терпи. Меня и так дважды вызывали к директору, а ты еще и не закончила первый класс. Вот дождешься, переведут тебя в школу для сложных. А там не сахар.
Спорить с Лу в подобных ситуациях было бессмысленно – раз даже она сложила лапки, значит, не было и призрачного шанса на успех. Она (как, впрочем, и я) была из тех, кто до последнего барахтается и сопротивляется, кто вылезает из шторма, ухватившись за хрестоматийную соломинку, и про кого потом все говорят – вот везунчик! – хотя дело не в фортуне, а в комбинации «вера в себя» плюс «стойкость».
В целом учеба давалась мне легко. Терпение не числилось среди моих достоинств, зато у меня был живой ум и огромный опыт посиделок во взрослых компаниях. Лу с самого детства таскала меня по гостям, а приятели ее были преимущественно из богемных болтунов – писатели, художники, театральные декораторы, – беспечный нарядный сброд, взрослые дети, которые воспринимали Москву не как поле боя, а как вечный карнавал.
Моя лексика, моя манера речи формировались при их непосредственном участии. Они научили меня думать и рассуждать, так что программа начальной школы казалась мне более чем легкой.
Правда, были проблемы с прописями – у меня всегда был отвратительный почерк. Я не могла справиться с простейшим заданием – нарисовать ровный частокол простых палочек. Но на помощь мне приходила Лека, моя новая лучшая подружка. Старательно сопя и высунув кончик розового языка, она заполняла сначала свои прописи, а следом и мои. А я за это решала для нее математические примеры и помогала писать сочинения.
Лека была плавной, медленной и уютной, как поднимающееся теплое тесто. Она все делала неторопливо – ходила, говорила, соображала. Много лет спустя я думала, что же заставило меня тогда удержаться возле Леки, так впустить ее в себя, взрастить такую нежную и многолетнюю дружбу. Мы ведь такими разными были – ну просто два полюса. Но мне с ней было хорошо. Что-то было такое в Леке моей, что-то настоящее.
Лека тоже росла без отца, а мать ее была кондитером. После уроков мы часто заваливались к ней. В ее квартире всегда был чудовищный бардак, зато пахло свежими плюшками и корицей. И еще у нее был кот, такой же унылый и толстый, как сама Лека.
Сначала мы делали уроки, потом Лекина мать, мрачноватая, дебелая, с узкими жесткими губами, словно нехотя приглашала нас на кухню и разворачивала «скатерть-самобранку». Как же в этом доме любили поесть! Мы-то с Лу питались просто, почти по-солдатски. Лу никак нельзя было назвать гедонистом: к еде она относилась, скорее, как к неприятной необходимости, и мне не привила привычки наслаждаться пищей. Творог, гречка, макароны и вареная курица – вот такой бесхитростный набор можно было видеть на нашем столе. Иногда любовники Лу приносили конфеты, это был праздник. А летом мы всегда сами варили варенье в огромном алюминиевом тазу – земляничное, сливовое, яблочное.
То, что буднично подавала к чаю мать Леки, казалось невиданными деликатесами. Пышные ватрушки, увенчанные куполом вишневого джема; домашнее пирожное «картошка», миниатюрное, кругленькое, тающее во рту; грибочки из песочного теста, начиненные вареной сгущенкой; безе; эклерчики с заварным кремом. Мы устраивали раблезианские пиры. Эта чудесная пища, как будто теплое ватное одеяло, обнимала меня изнутри. У меня даже щеки округлились, и на них поселился яркий румянец, всегда сопутствующий сытости.
Я пыталась ввести Леку в круг своих дворовых друзей, но популярностью она не пользовалась. Неповоротливая и неловкая, она не могла играть ни в вышибалы, ни в войнушку, ее никто не хотел видеть в своей команде. Но как-то так получилось, что в невидимой схватке Лека VS двор с разгромным счетом выиграла первая. К началу второго класса почти все время мы проводили вместе.