Кузьма, загородясь рукой, пятился от не прошенных гостей:
– Меня и в германскую не брали… многодетный я. На кого оставлю?
И Наталья вторила ему, заслонив собой вход в горницу:
– Какой он солдат? Больной весь. И как я одна с такой оравой?
Казаки хмуро подступали:
– Наше дело телячье. Там разберутся. Разберутся и можа отпустят.
Грудастый, ворвавшись, растолкал товарищей и ударом кулака сшиб Кузьму на пол.
– Да чего вы тут сопли развесили? Вяжи его. Тот убёг, сучонок. Ну, Бог даст, недалеко.
Падая, Кузьма сбил подвешенную лампу, и она, пыхнув голубоватым пламенем, потухла, погрузив избу в темноту. На полу, пыхтя и ругаясь, возились мужчины, в горнице плакали девчонки, голосила Наталья. И слыша, что Кузьму волокут к дверям, крикнула:
– Хоть одеться дайте человеку, ироды-ы!
Мужиков увезли в ночь. А на утро пришёл слушок, что в петровской церкви будет молебен, а потом общая отправка на фронт.
Управившись по хозяйству, Наталья засобиралась в дорогу. Контуженый австриец Иоганн Штольц заложил в ходок Меренка. День по всем приметам обещался быть погожим.
Когда выезжали, туманом крылся горизонт, а в Петровке были – солнце круто ползло в зенит, умудряясь и в добрый мороз давить с крыш сосули. Над церковным куполом галочий грай, а перед ней на площади толпится народ.
Да где же мой-то, потеряно думала Наталья, встречая знакомые и незнакомые лица. И увидала. В чёрной овчине – укороченном тулупе, в собачей шапке стоял её Кузьма Васильевич, лицо бледное, узкое, по щекам вниз две длинные морщины, а серые глаза печальны и растеряны.
Обнялись, трижды накрест расцеловались.
«Бабы… – думал Кузьма, вглядываясь в дорогие черты Натальиного лица. – В сердце каждой скребутся заботы о доме, о своих мужиках, детях, скотине. И какая из потерь горше, кто знает? С бедой, говорят, нужно ночь переспать, а там отхлынет».
– Федька-то? – переспросила Наталья и махнула рукой куда-то в сторону, – Убёг…. И мне не кажется.
– Ты, мать, сильно-то не надрывайся. Нажили хозяйство и ещё наживём, было бы здоровье. Детей береги, а пуще этого, – он коснулся ладонью её выпирающего живота. – Мальчишка будет – кормилец твой до самой смерти.
Разговор не слагался, и затянувшееся прощание становилось в тягость.
В соседнем дворе ладная бабёнка шустро управлялась по хозяйству, то и дело оголяя белые икры. Она вылила из бадьи тёмную, исходящую паром бурду. Два поросёнка, оттирая друг друга, тыкались носами в корыто, громко чавкая, вокруг суетливо вертелись куры.
Проследив мужнин взгляд, Наталья ревниво дёрнула его за рукав:
– Ты что, поросят никогда не видывал?
Кузьма грустно усмехнулся своим мыслям.
Кликнули сбор, заголосили бабы. И от белой церковной стены покатила судьба Кузьму Агаркова навстречу войне.
В челябинских казармах новобранцев сводили в баню, переодели в солдатское обмундирование. Потом пошла муштра. День за днём, в мороз ли, в пургу, гоняли их по плацу – учили ходить строем, петь хором, стрелять из винтовки, колоть штыком.
Вечерами, лёжа на хрустящем соломой тюфяке, Кузьма вспоминал Натальино пастельное бельё, которое стирала она в корыте, на ребристой доске, раскатывала рубелем, намотав на большую скалку, и отглаживала утюгом, разогретым древесным углём, и, когда стелила потом, обычно после баньки, оно хрустело, пахло летним садом или свежестью изморози.
С женой ему бесспорно повезло. Когда двадцати с небольшим годов выходил на самостоятельную дорогу, брал её, как кота в мешке, по одной приглядке да с чужих слов, что «работящая и негулящая». И приятно был удивлён, увидев, как безропотно, без понуканий впряглась она в тяжёлый воз быстрорастущего хозяйства.
Начинали, как говорится, ни кола, ни двора. И вот уже красуется на всю деревню большой дом, как игрушка. К нему – три амбара с хлебом, двенадцать лошадей и прочая всякая крестьянская живность и утварь. Меж трудов родили десятерых детей. Старший – Федька – в хозяйских делах уже полный мужик, и девчонки сызмальства к труду приучены.
В пятнадцатом году пристал к семейству Агарковых пленный австрияк Ванька Штольц, контуженный на фронте, не помнящий ни родства, ни Родины. В делах нетороплив, но силён и вынослив, как бык.
Крестьянский труд тяжек, а глаза у Кузьмы Агаркова завидущие. Своей земли мало, так присмотрел до двадцати десятин у казаков за двадцать с лишним вёрст. В страду вставали с первыми петухами и, громыхая телегами по спящей деревне, отправлялись на арендованный клин. До полудня жали, вязали снопы и, нагрузив возы, отправлялись домой. И так изо дня в день, изо дня в день. Каторжный труд! Тяжело будет Наталье одной.
Кузьма ворочался, вздыхал, невесёлые думы переполняли голову.
Как странно устроен мир – дома дел невпроворот, и вроде бы все срочные, боишься истратить лишний час на что-нибудь, но едва уезжаешь куда-нибудь, как всё отодвигается, теряет свою значимость, а, вернувшись, обнаруживаешь, что ничего особенного не произошло, неотложное спокойно ждало его возвращения.
С этим, успокоенный, и засыпал.
Казарменная жизнь оборвалась неожиданно. Запихнули новобранцев в теплушки и повезли на запад, на фронт. Проехали горы, поезд несся по равнине, отстукивая вёрсты и время. Иногда обрушивался встречный грохот, и снова возвращался привычный, казавшийся тихим, перестук под вагоном. Потеряли счёт вокзалам.
Высадились ночью на безлюдном полустанке, сразу же в сани и обозом через лес. Он сжимал дорогу с двух сторон – тёмный, мягко опушенный снегом, беззвучно падавшим с ветвей от малейшего дуновения. Из сугробов чёрными прутьями торчали промёрзшие до хруста кусты. Мороз крепчал. В чистом чёрном небе дрожал яркий звёздный свет, и большая белая луна в радужных кольцах спокойно плыла над землёй.
Обоз ехал всё дальше и дальше.
За полночь остановились на роздых в мордовском селении. Разбрелись по избам, приказали хозяевам накрыть на стол. Сели вечерять.
Втянув носом воздух из жестяной кружки, Кузьма ощутил мерзкий запах самогона, от которого дёрнулся кадык, и с отвращением подумал, как трудно будет одолеть это пойло.
– Пей, пей, не косороться, – сипло сказал солдат, нарезая сало большими ломтями и складывая их в центр стола, где уже лежали кучкой маленькие луковицы и длинные, пустые внутри солёные огурцы, варёные яйца.
Все остальные новобранцы, торопливо жуя, с нетерпением смотрели на единственную кружку незатейливого застолья. Хозяева попрятались по своим норам. Разморенные усталостью, теплом, едой и выпивкой, солдаты, неторопясь, вполголоса вели беседу.
– Был бы кто свой здесь, убёг бы сейчас, не задумываясь, – говорил сиплый, выпуская изо рта густые клубы табачного дыма и втягивая их носом.
– А я так думаю, – встрял подхмелевший Кузьма, – фронт на восток катится, буду отступать до родных мест, а там и дам дёру.
Хмель, согрев тело, закружил голову. Поглядывая на товарищей, Кузьма чувствовал, как всё больше ему нравятся эти прямодушные мужики, толковые в словах, и крепко, по всему видать, любящие своё крестьянское житьё.
Проснулись засветло. Но не от ярких солнечных лучей, ломящихся в низенькие окна, а от дружной пулемётно-винтовочной пальбы и канонады. За ночь красные окружили село со всех сторон, выкатили на пригорок пушки и теперь прямой наводкой палили по избам.
Наспех одевшись, выскакивали на мороз. Кузьма на мгновенье замер у калитки, прикидывая, где укрыться от дружного посвиста пуль. Беззвучный всплеск короткого белого пламени резанул глаза, что-то с треском хлестануло по воротам, плетню, дробным стуком ударило в бок и швырнуло Кузьму наземь. Вслед обрушился на мир грохот разрыва.
Агарков попытался освободить нелепо подвёрнутую и придавленную телом руку, но конечности уже не слушались его. Он хотел закричать, но голос его сорвался, забулькал в горле и захлебнулся чем-то вязким и солёным. Спустя несколько мгновений чёрная тень навсегда заслонила белый свет от Кузьмова взора.