В один из дней приезжает с женой и маленькими детьми Тойо Дзордзенон. Он рабочий одной из верфей в Монфальконе, один из первых организаторов подпольных ячеек партии на заводе. Он сидел в фашистских тюрьмах и оказался к тому же депортированным немцами. Он познакомился с Буздакином, когда был партизаном в Истрии, после того как сбежал из Германий. Он итальянец, но выступает за аннексию Триеста и присоединение Свободной территории к Югославии, потому что Югославия — коммунистическая страна, для пролетарской революции национальные различия не имеют значения и необходимо раскрепостить мир и народы. Из-за этих своих идей он подвергся нападению националистов в Монфальконе.
Дзордзенон хочет жить в Югославии, чтобы помогать строить социализм, разоренная войной страна нуждается в квалифицированных рабочих; таких, кто думает как он, около двух тысяч. Две тысячи итальянцев из Монфальконе против трехсот тысяч итальянцев, что разными волнами бегут из Истрии, Фиуме и Далмации в Италию, все они оставляют дома, свои корни, все на свете. Дзордзенон едет работать на рудники Арсы, он заехал, чтобы поприветствовать семью Буздакина. Жена его сидит молча, смотрит растерянно, двое детей остаются сидеть на тех немногих чемоданах, что они захватили с собой. Дзордзенон говорит о социализме и о будущем, Энрико удаляется на свою прогулку, идет слушать шум моря, Лини дает двум детям немного фруктов.
«Дражайший Бьязето, долго я не переживал такого, чтобы оказалось невозможным жить собственной жизнью…» Однако когда его племянник Грегорио приезжает вместе со своей семьей навестить его, то находит его таким же, как всегда, крутым и резким. Энрико рад видеть их, но пусть они поставят автомобиль в другое место, он не хочет видеть машин вокруг себя, пусть сделают ему подобное одолжение, и прочь все эти часы, по крайней мере до тех пор, пока они здесь живут. Потом он принимается клеймить Тито и его режим, ему наплевать и тем лучше, если те двое из милиции, находящиеся там вблизи, его слышат. Повышая голос, он говорит, что славянам надо бы еще тысячу лет подождать, а потом пусть приходят и занимают место, где расположена Венеция, может быть, к тому времени они чему-нибудь научатся, но, конечно же, до тех пор, пока существуют коммунисты, они будут оставаться в дураках. Грегорио и его жена беспокойно оглядываются, но двое милиционеров делают вид, что ничего не слышат, они знают профессора, немного посмеиваются меж собой, но так, как ученики в школе, стараясь, чтобы тот не заметил.
Теперь Энрико вместе с Баттиланой часто ходят гулять вдоль моря, больше всего вечерами. Он все такой же прямой и сухощавый, его белые волосы, всегда более длинные, чем надо, всклокочены ветром, глаза, кажется, приобретают все более голубой и яркий цвет. Он рассказывает Баттилане о Карло, говорит долго, показывая широкими жестами на море. Баттилана слушает его молча, оставаясь на шаг позади. «Кто лучше Рико помог мне узнать, смиренному простому человечку, сколь чудодейственна бывает сила двадцатилетней молодости друга? Одни сверкающие молнии любви, неукротимой воли громы сравнимы с юношей, подобным Богу».
Часто Энрико прерывает свою декламацию. Что-то застревает у него внутри, когда Баттилана смотрит на него так, как он смотрел на Карло. Состоять в одном-единственном пункте, гореть, в совершенстве владеть искусством убеждения… нет уж, оставьте меня в покое, оставьте смотреть на мальчишек и девчонок, играющих в мяч на берегу. Там есть одна с сердитым ртом и длинными ногами, что отправляет ногой мяч в воду, мяч плавает среди волн, пропадает и появляется вновь на том же самом месте.
Энрико возвращается домой. С Лини он разговаривает мало, на письма и стихи Бьязето не отвечает или же пишет всего две строчки в оправдание своего молчания, а Гаэтано он пишет лишь затем, чтобы попросить прощения за то, что ему не пишет.
Он не реагирует на письмо Лизетты, которая рассказывает о крахе рейха, заставшем ее в Данциге с мужем и двумя маленькими детьми, о русском нашествии, о бегстве из города вместе с дочками в огромном потоке беженцев. Однако он рассерженно пишет Лии, чтобы она обменялась с ним той частью квартиры, которая находится в их общей собственности. Да, та часть больше, и Лия за нее уплатила, но деньги она получила от своего отца, не так ли? А откуда получил их ее отец, понятно, от матери, та с удовольствием дала деньги именно ему, так как у нее в голове был лишь он один, и ее мало заботил другой сын, находившийся в Патагонии. То, что Лия тоже что-то внесла, Энрико не волнует, пусть поступает так, как он ей говорит, если же каждый не разбирающийся в древнегреческом неуч считает себя вправе настаивать лишь на своем, то дальше и ехать некуда.
Лия не отвечает на эти выпады и, более того, продолжает присылать ему посылки и кое-какие деньги, может, и больше того, чем стоит его часть квартиры. Энрико сохраняет квитанции и сквозь зубы ворчливо благодарит. Женщины, Лия или жена Буздакина, часто обладают неким величием или свободой, так что, возможно, лишь одна их манера ставить посуду на стол заставляет чувствовать себя паршивцем; это действует возбуждающе, потому что они гусыни и не знают, что лишь страдающие манией величия могут воображать себя господами.
Кьяваччи работает над новым изданием трудов Карло. «Дражайший Гаэтано, ты счастливый человек, потому что в состоянии это сделать… Твое имя и имя Аранджо останутся навеки связаны с его именем, и со временем будет признано, что он самый великий человек, которого когда-либо породила Европа». Его же самого совсем не волнует, что его имя не останется стоять рядом с именем Карло, и даже хорошо, что оно будет забыто. Ему повезло не обладать способностями Кьяваччи и Аранджо-Руиса. Энрико со скрытой гордостью пишет об этой своей неспособности Гаэтано, хотя потом и зачеркивает ту фразу одной чертой чернилами — одной-единственной, так, чтобы перечеркнутое можно было ясно прочесть. Карло — Будда Запада, и этого вполне достаточно. Когда журнал «Фьера леттерариа», посвятивший целый номер Михельштедтеру, вспомнил об Энрико и попросил его прислать статью, он ограничился немногими строками, появившимися посреди обширных и подробных очерков других авторов, чтобы только сказать, что Карло и Будда — двое великих пробудившихся, Запада и Востока.
Загасить, притупить воспринимаемое, не воспринимать больше никаких вещей, как Будда, тех вещей, что изменяются и потому так нравятся Бьязето. Энрико снова встречается с женой Дзордзенона, — растерянная и запуганная, она ездит по всей Югославии от тюрьмы к тюрьме, от консульства к посольству. Тойо находится на Голом Отоке, пустынном острове, где Тито устроил лагерь [69]для сталинистов. Голос женщины звучит скорее измученно, чем взволнованно, она сбивается и начинает снова, прерываясь и повторяясь. Когда Тито порвал со Сталиным, сторонники Коминформа [70]из Монфальконе выразили протест и оказались вместе с усташами [71]и уголовными преступниками на Голом Отоке и Свети Гргуре, двух островах в северной части Адриатики, превращенных в лагеря заключенных, сходные с теми, что некоторые из них познали раньше в Германии. Или с теми, что существуют в Советском Союзе, хотя о них никто не говорит и никто не хочет считаться со скудными крупицами подобных свидетельств, считая их ложью или фантазиями. Шайка злодеев делает свое дело, и Энрико об этом прекрасно знает.
Женщина рассказывает о Голом Отоке. Журчащие слова бегут как вода, слова звучат невинно и даже ласково, даже когда ими передается весь ужас; поэтому-то книги все такие легкие, тогда как вещи и люди столь тяжелы. Энрико выслушивает рассказ о принудительных работах на морозе, сопровождаемых насилием, избиениями, убийствами, засовыванием головы в отверстия отхожего места, о бойкоте, которому подвергают тебя другие заключенные, надеющиеся заслужить лучшее обращение тем, что проявят больше усердия в жестоком отношении к своему товарищу, упрямствующему в своей непокорности.