Поздно вечером пришел Майкл. Я пересказала ему то, что мне поведала Молли. Он сказал мне:
— Итак, ты собираешься выйти из партии?
Вопрос прозвучал так, словно он, несмотря ни на что, расстроится, если я это сделаю. Потом он добавил, очень сухо:
— Анна, ты отдаешь себе отчет в том, что, когда ты или Молли говорите о выходе из партии, вы словно бы считаете само собой разумеющимся, что этот поступок неизбежно приведет вас к погружению в какую-то пучину морального разложения. А ведь в действительности буквально миллионы абсолютно полноценных и здравых людей вышли из партии (если их до этого не успели убить), и они сделали это потому, что хотели уйти от убийств, цинизма, ужаса, предательства.
Я спросила:
— Но может быть, дело совсем не в этом?
— А в чем тогда?
— Всего минуту назад мне показалось, что, если бы я сказала, что выхожу из партии, ты бы расстроился.
Майкл засмеялся, признавая это; потом помолчал, а потом, снова смеясь, сказал:
— Я, Анна, с тобой, может быть, потому, что приятно находиться рядом с кем-то, кто полон веры, даже если у тебя самого этой веры нет?
— Вера! — сказала я.
— Твой искренний энтузиазм.
Я возразила:
— Вряд ли уместно описывать мое отношение к партии в таких терминах.
— Но все равно ты в ней, и этим для… этим все, и даже больше, сказано.
— Для тебя?
У него сделался очень несчастный вид, он молча и неподвижно сидел, думал. Наконец он сказал:
— Что ж, мы старались. Да, мы действительно старались. Не получилось, но… Анна, пошли в постель.
Мне приснился роскошный сон. Мне приснилось, что над миром раскинут покров, сотканный из тончайшей и прекрасной ткани. Ткань была невероятно красива, и вся она была расшита яркими картинами. Картины представляли собой иллюстрации к мифам человечества, но это были не просто картины, это были сами мифы, поэтому мягкая мерцающая ткань была живой. Там было много нежных и фантастических цветов, но все же на этом огромных размеров полотне преобладающим тоном был красный; светящийся, переливающийся разнообразными оттенками красный цвет. Во сне я трогала эту ткань, я ее гладила, и я плакала от радости. Я снова на нее взглянула и увидела, что своей формой она напоминает карту Советского Союза. И тут она начала расти: она растягивалась, расходилась волнами, как мягкое сверкающее море. Теперь в ней оказались и страны вокруг Советского Союза, такие как Польша, Венгрия, ну и так далее, но по краям покров был тонкий и совсем прозрачный. Я продолжала плакать слезами радости. Я плакала не только от радости, но и от каких-то смутных предчувствий. А красная мерцающая дымка, такая нежная, раскинулась уже и над Китаем, и там она сгустилась и превратилась в густой тяжелый, ярко-алый сгусток. А я уже стояла где-то в пустом пространстве, и для поддержания равновесия мне надо было только иногда немного шевелить ногами, так, будто я иду по воздуху. Я стояла в синей дымке космического пространства, а шар земной вращался подо мной, коммунистические страны отливали красным цветом, разными оттенками, а для остального мира была вся остальная палитра, и вместе получалась пестрая мозаика. Африка была черной, но это был глубокий, светящийся и пробуждающий какой-то трепет черный цвет, как бывает ночью, когда луна еще за горизонтом, но скоро уже поднимется. Теперь я уже очень боялась, и мне было тошно, как будто в меня проникло что-то, чувство, в котором я не хотела признаваться даже и самой себе. Меня так сильно тошнило, и у меня так сильно кружилась голова, что уже я не могла себя заставить смотреть вниз и наблюдать, как подо мною проворачивается мир. Потом я все же посмотрела, и это было как видение — время перестало существовать, и вся человеческая история, вся долгая история человечества, была представлена в том, что было перед моими глазами сейчас, и это было мощным, воспаряющим вверх гимном триумфа и радости, в котором боль была лишь маленьким и милым контрапунктом. И я смотрю и вижу, что в области, в которых царил красный, проникли разные и яркие цвета из других частей света. Цвета тают, перетекают один в другой, все это неописуемо красиво, и мир становится единым целым, все превращается в единый цвет, сверкающий, прекрасный и такой, какого я никогда в реальной жизни не видела. Это — мгновение почти невыносимой радости, немыслимого счастья, счастья, которое как будто набухает, вздувается, и неожиданно весь мир взрывается — а я оказываюсь в полной тишине, в покое, стою одна в бескрайнем космическом пространстве. И подо мною — тишина, молчание. Медленно вращавшийся мир также медленно рассасывается, распадается на части, на фрагменты, которые летят куда-то в пространство, в котором я и нахожусь, и вот мимо меня, везде, сколько хватает глаз, плывут огромные куски, огромные и невесомые осколки, они плавают, сталкиваются друг с другом и уплывают куда-то прочь. Мира больше нет, есть хаос. Я в хаосе одна. И очень внятно, прямо у меня над самым ухом, какой-то тихий голос произносит: «За нитку в ткани кто-то потянул, и все распалось». Я просыпаюсь, мне радостно, я на подъеме. Мне очень хотелось разбудить Майкла и рассказать свой сон ему, но я, конечно, понимала, что словами невозможно описать те чувства, которые мне довелось прожить во сне. Почти что сразу смысл сна стал таять, исчезать; я сказала себе: смысл уходит, лови его, скорей лови; и тут же я подумала, что ведь я не знаю, в чем смысл. И он ушел, оставив меня неописуемо счастливой. И я осталась сидеть в кровати, рядом с Майклом, в темноте. Просто я, сама по себе. Потом я снова легла и обхватила Майкла руками, и он во сне перевернулся и уткнулся мне в грудь лицом. И я тогда подумала: «А правда такова, что мне нет дела ни до политики и ни до философии, ни до чего такого, а есть мне дело только до того, как Майкл поворачивается ко мне в темноте и прижимается лицом к моей груди». И с этой мыслью я уплыла обратно в сон. Сегодня утром я очень ясно помнила весь сон, и что я чувствовала в нем. Особенно запомнились слова: «За нитку в ткани кто-то потянул, и все распалось». Весь день сон сморщивался, садился как ткань после стирки, так что теперь он — маленький, бессмысленный и яркий. Но сегодня утром, когда Майкл проснулся в моих объятиях, он открыл глаза и улыбнулся мне. Теплая синева его глаз, когда он, улыбаясь, смотрит мне в лицо. Я подумала: «В моей жизни было так много изломанного и болезненного, что теперь, когда потоки счастья заливают меня, струятся сквозь меня как теплые сияющие морские воды цвета небесной синевы, я просто не могу в это поверить». Я говорю себе: «Я — Анна Вулф, да, это я — Анна, и я счастлива».
Далее были вклеены несколько листков, исписанных неразборчивым почерком и датированных 11 ноября 1952 года.
Собрание группы писателей вчера вечером. Нас пятеро. Собрались, чтобы обсудить то, что Сталин написал по вопросам языкознания. Рекс, литературный критик, предлагает разобрать памфлет подробно, предложение за предложением. Джордж, «пролетарский писатель» поколения тридцатых годов, курящий трубку и грубоватый, говорит:
— Боже правый, а что, это обязательно нужно? Никогда я не был силен в теории.
Клайв, журналист и автор коммунистических памфлетов, говорит:
— Да, нам надо серьезно все это обсудить.
Дик, пишущий романы в духе социалистического реализма, говорит:
— Мы должны, по меньшей мере, хотя бы разобраться в основных идеях.
Итак, Рекс начинает. Он говорит о Сталине в простой и уважительной манере, тоном, который нам хорошо знаком уже давно. Я думаю: «А ведь любой из нас, будь он сейчас в пабе или где-нибудь на улице, говорил бы совсем иначе, сухо и с болью в голосе». Мы молчим и слушаем короткое вступительное слово Рекса. Затем Дик, который только что вернулся из России (он постоянно ездит в какие-нибудь коммунистические страны), ссылается на свой разговор с одним советским писателем в Москве. Они с ним обсуждали, как Сталин подверг гораздо более суровой критике одного философа.