Томми сказал:
— После того как я сегодня днем сходил в офис к своему отцу, я поехал к Марион. Мне просто захотелось ее увидеть. Обычно я с ней встречаюсь только у нас дома. Она была пьяна, а дети притворялись, что этого не замечают. Она рассказывала мне о моем отце и секретарше, а дети притворялись, что они не понимают, о чем это она.
Томми замолчал, он ждал чтó Анна скажет, он склонился к ней, глаза его сузились, взгляд был обвиняющим. Но поскольку она молчала, он продолжил:
— Ну, и что же ты не выскажешься откровенно? Почему не скажешь то, что думаешь? Я знаю, ты презираешь моего отца. Все потому, что он нехороший человек.
При слове «нехороший» Анна невольно рассмеялась, а Томми нахмурился. Она сказала:
— Извини, но это слово — не из тех, которыми я пользуюсь.
— А почему? Ведь ты же это имеешь в виду? Мой отец уничтожил Марион, а теперь он уничтожает их детей. Разве скажешь, что он хороший? Ну, ты же не станешь говорить, что это Марион виновата во всем?
— Томми, я не знаю что сказать, — ты пришел ко мне, и я понимаю, что ты ждешь от меня каких-то разумных здравых слов. А я не знаю, я просто не знаю…
Бледное, покрытое капельками пота лицо Томми было убийственно честным, в его глазах светилась искренность. Но было в его взгляде и что-то еще — искорки злобного удовлетворения; он обвинял ее в том, что она обманывает его надежды; и он был рад, что это так. Он снова повернул голову и посмотрел на ее тетради. «Вот сейчас, — подумала Анна, — сейчас я должна сказать то, что он хочет услышать». Но не успела она додумать эту мысль до конца, как Томми встал и направился к ее тетрадям. Анна вся подобралась, она не шелохнулась; для нее была невыносима даже мысль, что кто-то может увидеть эти тетради, и все же она чувствовала, что Томми имеет право на них смотреть: и она не смогла бы объяснить, почему у него такое право есть. Он стоял к ней спиной и смотрел на тетради. Потом он оглянулся и спросил:
— А почему у тебя четыре тетради?
— Я не знаю.
— Ты должна это знать.
— Я никогда себе не говорила: «Я стану делать записи в четырех тетрадях». Просто так вышло само собой.
— А почему это не может быть одна тетрадь?
Она немного подумала и сказала:
— Возможно, потому что это была бы такая свалка. Такая неразбериха.
— И пусть была бы неразбериха. Почему бы нет?
Анна подбирала правильные слова, чтобы их ему предложить, когда сверху донесся голосок Дженет:
— Мама?
— Да? Я думала, ты спишь.
— Я и спала. Я пить хочу. А с кем ты говоришь?
— С Томми. Хочешь, чтоб он поднялся к тебе и пожелал тебе спокойной ночи?
— Да. И я хочу воды.
Томми медленно развернулся и вышел; Анна слышала, как он на кухне наливает воду, как он тяжело поднимается по лестнице. А между тем она пришла в сильнейшее смятение чувств: как будто каждая частица и каждая клетка ее тела подверглись воздействию какого-то раздражающего вещества. Присутствие Томми в одной с ней комнате и необходимость думать, как с ним управиться, заставляли ее более или менее оставаться Анной, более или менее оставаться самой собой. Но сейчас она уже с трудом себя узнавала. Ей хотелось смеяться, хотелось плакать, даже кричать; ей хотелось что-нибудь разбить, схватить какой-нибудь предмет, трясти его, трясти, пока… предметом, разумеется, был Томми. Анна сказала себе, что она заразилась его настроением, его состоянием; что ею овладели его эмоции; она с изумлением подумала, что то, что на его лице отражалось в виде отсветов злобы и ненависти, а в голосе проявлялось краткими отзвуками резкости и жесткости, должно быть, все это было внешним проявлением яростного внутреннего шторма такой огромной силы, что… и она внезапно почувствовала, что на ее ладонях и в подмышках проступает холодный пот. Ей стало очень страшно. Все ее разнообразные и противоречивые чувства сводились к одному: она была в ужасе. Но не могло же, конечно, быть такого, что она физически боялась Томми? Так сильно его боялась и все же отправила наверх, к ребенку? Но нет, за Дженет Анна ни капли не беспокоилась. Она слышала, как наверху два голоса сплетаются в веселом диалоге. Потом раздался смех — смех Дженет. Потом — медлительные, целенаправленные шаги, и Томми к ней вернулся. Он тут же спросил:
— А как ты думаешь, какой станет Дженет, когда вырастет?
Лицо его было бледным и упрямым, не более того; и Анне стало как-то легче. Он стоял у ее рабочего стола, одной рукой на него опираясь, и Анна ответила:
— Не знаю. Ей всего одиннадцать.
— Тебя это не беспокоит?
— Нет. Дети все время меняются. Откуда же мне знать, чего она потом захочет?
Томми надул губы, скептически улыбнулся, и она сказала:
— Ну? Я опять ляпнула какую-нибудь глупость?
— Все дело в том, как ты это говоришь. В твоем подходе.
— Извини.
Но поневоле она сказала это с горечью и, безусловно, раздраженно; и на лице Томми мелькнула быстрая улыбка — улыбка удовлетворения.
— А ты думаешь когда-нибудь об отце Дженет?
Этим ударом он попал ей прямо в диафрагму; Анна почувствовала, как внутри все напряглось и сжалось. Однако она сказала:
— Нет, почти что никогда.
Он пристальным и неподвижным взглядом в нее уперся; и она продолжила:
— Ты же хочешь, чтобы я честно рассказала тебе о своих чувствах, да? Ты только что высказался абсолютно в духе Сладкой Мамочки. Она со мною часто говорила примерно так: «Он — отец вашего ребенка». Или: «Он был вашим мужем». Но это было пустым звуком для меня. Что тебя тревожит — что твоя мать не сильно любила Ричарда? Что ж, должна тебе сказать, она была увлечена им гораздо больше, чем я — Максом Вулфом.
Томми стоял перед ней, прямой и очень бледный, и его взгляд был обращен сугубо внутрь; Анна засомневалась, замечает ли и слышит ли он ее вообще. И все же было похоже, что он слушает, поэтому она продолжила:
— Я понимаю, что это значит: иметь ребенка от мужчины, которого ты любишь. Но я не понимала этого, пока я не полюбила мужчину. Мне хотелось иметь ребенка от Майкла. Но дело в том, что я родила ребенка от мужчины, которого я не любила…
Она умолкла, замерла, не понимая, слышит ли он ее. Его взгляд упирался в стену, он смотрел на какую-то точку на стене в нескольких футах от Анны. Он перевел на нее какой-то мутный рассеянный взгляд и сказал тоном какого-то немощного сарказма, она никогда раньше не слышала, чтобы Томми так говорил:
— Продолжай, Анна. Для меня это такое откровение — послушать, как опытные люди рассуждают о своих чувствах.
Однако смотрел он убийственно серьезно, поэтому она подавила ту тревогу, которую в ней породил его сарказм, и продолжила:
— Мне кажется, дело обстоит так. Это не ужасно, — я хочу сказать, это может быть ужасно, но это не разрушительно, это не отравляет всю жизнь — обходиться без того, чего ты хочешь. Нет ничего плохого в том, чтобы сказать: «Моя работа — это не совсем то, чем я действительно хотел бы заниматься, я способен на большее». Или: «Я — человек, которому нужна любовь, а я без нее обхожусь». А вот что действительно ужасно, так это притворяться, что второсортное — первосортно. Притворяться, что тебе не нужна любовь, когда она тебе нужна; или что тебе нравится твоя работа, когда ты прекрасно знаешь, что способен на большее. Было бы ужасно, если бы я сказала, из чувства вины или из каких-нибудь еще соображений: «Я любила отца Дженет», когда я прекрасно знаю, что я его не любила. И точно так же было бы нехорошо, если б твоя мать сказала: «Я любила Ричарда». Или: «Я люблю свою работу»…
Анна замолчала. Томми кивнул. Ей было непонятно, был ли он доволен тем, что она ему сказала, или же высказанная ею мысль была настолько очевидна, что ему было не нужно, чтобы ее кто-то для него озвучил. Томми снова повернулся к тетрадям и открыл ту, что была в синей обложке. Анна увидела, что его плечи заходили от саркастического смеха, целью которого было задеть ее.
— Ну?
Он прочел вслух:
— «12 марта, 1956 год. Внезапно Дженет стала трудной и агрессивной. В целом — сложная фаза развития».