Я чувствую, как я опять впадаю в этот циничный тон, тон самобичевания. И все же как утешителен этот тон, он подобен припарке, наложенной на рану. А это, несомненно, рана: я, как и тысячи других, не могу припомнить такого времени внутри или рядом с «партией», когда бы мы не испытывали мучительной и холодной тоски. И все же боль эта подобна опасной боли ностальгии, она ее сводная сестра, и она столь же убийственна. Я вернусь к этой теме, когда смогу писать искренне, в другой тональности.
Я помню, как Мэрироуз положила конец спору, заметив:
— Но вы не говорите ничего такого, чего вы бы уже не говорили раньше.
Разговор мгновенно стих. Она часто так делала, она умела в одно мгновение заставить нас всех замолчать. Однако мужчины относились к ней покровительственно, они считали, что она была абсолютно неспособна мыслить политически. А все потому, что Мэрироуз не умела, или не хотела, пользоваться политическим жаргоном. Но быстро схватывала самую суть и умела выразить ее простыми словами. Есть такой тип сознания, как, например, у Вилли, когда человек способен воспринимать чужие идеи только при условии, что они сформулированы на том языке, которым пользуется он сам.
Теперь она говорила:
— Должно быть, что-то где-то неправильно, иначе нам бы не приходилось бесконечно обсуждать это, как сейчас.
Она говорила уверенно; но теперь, когда мужчины промолчали в ответ, — и Мэрироуз почувствовала, что они просто проявляют по отношению к ней терпимость, ей стало не по себе, и она умоляюще воззвала:
— Я говорю это не так, как нужно, но вы же понимаете, что я имею в виду…
Услышав мольбу в ее голосе, мужчины воспряли, и Вилли сказал благосклонно:
— Ты все говоришь правильно. Никто, обладая твоей красотой, просто не может говорить не так, как нужно.
Мэрироуз сидела рядом со мной, и в темноте, царившей в автомобиле, она повернулась ко мне, чтобы мне улыбнуться. Мы с ней очень часто обменивались такими улыбками.
— Я хочу поспать, — сказала она, а потом склонила голову на мое плечо и заснула как маленький котенок.
Мы все сильно устали. Думаю, тот, кто никогда и никак не был связан с левым движением, не может понять, насколько поистине самоотверженно трудятся преданные делу социалисты; они работают день за днем, день за днем, год за годом, год за годом. В конце концов, всем нам надо было еще и зарабатывать себе на жизнь, а мужчины из военного лагеря, во всяком случае те, которые проходили настоящую подготовку, находились в состоянии непрерывного нервного стресса. Каждый вечер мы организовывали митинги, дебаты, дискуссии. Мы все очень много читали. Мы редко ложились спать раньше четырех или пяти утра. В дополнение к этому мы были еще и врачевателями душ. Тед доводил до крайних степеней проявления то, что было в каждом из нас. Мы считали, что несем личную ответственность за каждого, кто попал в беду. И часть нашего личного долга — объяснять каждому, в ком теплится хоть какая-то искра, что жизнь — это славное и доблестное приключение. Оглядываясь назад, могу предположить, что из всего объема той немыслимо тяжелой деятельности, которую мы тогда осуществляли, только эта личная работа с людьми, обращение их в нашу веру, и приносила хоть какие-то плоды. Сомневаюсь, что кто-то из наших подопечных сможет забыть бившую в нас через край абсолютную уверенность в том, что жизнь — это славное и доблестное приключение, потому что, если мы в это не верили в силу особенностей своего собственного характера и склада, мы верили в это из принципа. Вспоминаются разные случаи. Например, как Вилли, промучившись несколько дней оттого, что не знал, как помочь женщине, убитой тем, что ей изменил муж, решил дать ей почитать «Золотую ветвь», потому что «когда кто-то несчастен в личной жизни, правильный ход мысли — попробовать на все взглянуть в исторической перспективе». Она, неловко извиняясь, вскоре вернула ему книгу, сказав, что ей это не по уму и что она в любом случае решила уйти от мужа, потому что поняла, что забот от него больше, чем проку. Но, уехав из нашего города, эта женщина регулярно присылала Вилли письма: вежливые, трогательные, благодарные. Я помню страшные слова: «Я никогда не забуду, что вы были так добры ко мне, что проявили ко мне интерес». (Правда, в то время эти слова меня не особенно поразили.)
Все мы держали эту высокую ноту напряжения в течение двух лет, — я думаю, не исключено, что все мы были слегка безумны в связи с полнейшим нервным истощением.
Чтобы не заснуть, Тед начал петь; а Пол, голосом совсем другим, чем тот, который он использовал во время спора с Вилли, начал причудливо импровизировать, размышляя вслух на тему, что будет, если африканцы восстанут в неком воображаемом поселке, где живут белые колонисты. (Это было почти за десять лет до Кении и May May [11].) Пол красноречиво расписал, как «два с половиной человека» (Вилли запротестовал против этой отсылки к Достоевскому, которого он считал реакционным писателем) трудились двадцать лет над тем, чтоб подвести местных дикарей к осознанию того, что они — передовой отряд освободительного движения. Как вдруг некий полуграмотный демагог из местных, проведший полгода в Лондонской школе экономики, в одночасье сотворил движение масс под лозунгом «Покончим с белыми».
Двух с половиной человек, ответственных политиков, это шокировало, но было уже слишком поздно: демагог на них донес, сказав, что они служат белым, которые им платят. Белые, впав в панику, посадили и демагога, и двух с половиной в тюрьму по сфабрикованному обвинению; и, оставшись без вождя, черные массы ушли в холмы и в леса и стали партизанами. «По мере того как черные войска постепенно сдавали позиции под натиском белых войск, этих сотен хороших парней, с чистыми помыслами, прекрасно образованных, во всем похожих на нас, доставленных аж из самой Англии, чтобы поддерживать закон и порядок, черные партизаны постепенно подпадали под влияние черной магии и знахарей. Столь мерзкое антихристианское поведение породило совершенно справедливое возмущение всех добропорядочных людей и привело к их отчуждению от борьбы за черные права, и милые и чистые ребята, типа нас, распаляемые яростью праведного негодования, били тех партизан, пытали их и вешали. Закон и порядок победили. Белые освободили из тюрьмы двух с половиной человек, но повесили демагога. Черному населению предоставили минимум демократических прав, но те двое с половиной… и так далее, и так далее, и так далее».
Ни один из нас, никто, не проронил ни слова в ответ на этот полет фантазии. Все это отстояло так далеко от наших ожиданий и прогнозов. Да еще вдобавок нас шокировал даже сам тон рассказа. (Разумеется, сейчас я вижу в этом проявление обманутого идеализма, — сейчас, когда я пишу это слово применительно к Полу, оно меня удивляет. Я впервые допускаю мысль, что он был способен на идеализм.)
А он продолжал:
— Есть и другая вероятность. А что, если бы победила черная армия? Умный вождь-националист не имеет выбора: он просто обязан укреплять националистические чувства и развивать промышленность. Приходило ли нам, товарищи, в голову, что мы будем просто обязаны, поскольку мы люди прогрессивные, поддерживать национальные государства, чьим основным делом станет развитие всех тех аспектов капиталистической этики, основанной на неравенстве, которые мы ненавидим столь сильно? Ну? Думали ли мы об этом? А я это вижу, да, я это вижу в своем магическом кристалле, — и нам придется все это поддерживать. О, да-да-да, альтернативы у нас не будет.
В этот момент Вилли заметил:
— Тебе надо выпить.
К этому часу во всех придорожных гостиницах бары уже были закрыты, поэтому Пол заснул. Мэрироуз спала. Джимми спал. Тед, сидевший на переднем сиденье рядом с Вилли, бодрствовал и насвистывал какие-то оперные арии. Я думаю, он не слушал Пола: когда он насвистывал какие-нибудь музыкальные отрывки или пел, это всегда служило знаком того, что он не одобряет происходящее.