Литмир - Электронная Библиотека

Мы ужинали, а потом мы спали. Сегодня утром я проснулась первой, я посмотрела на него, спящего, его лицо было больным и тонким. Я подумала, что это невозможно, невозможно себе представить, что он уйдет, я не могу отпустить его, он от меня уйти не может.

Он проснулся, а я билась с желанием сказать: «Ты не можешь от меня уйти. Я должна о тебе заботиться. Я сделаю все что угодно, если ты только скажешь, что со мной останешься».

Я знала, что он бьется с собственной слабостью. Интересно, а что бы было, если бы тогда, несколько недель назад, он бы не обхватил руками мою шею, бессознательно, во сне. Мне захотелось, чтобы и сейчас он меня обнял за шею. Я лежала и мучительно боролась с желанием к нему прикоснуться, точно так же, как он мучительно боролся с желанием привлечь меня к себе, а я думала: «Как невероятно странно, что этот жест нежности и сострадания может оказаться таким предательским». От перенапряжения мой разум на секунду отключился, я оказалась во власти боли сострадания, и тогда я бережно обняла Савла, понимая, что тем самым предаю его. Он крепко прижал меня к себе, и это было мгновением искренней близости. Но мое вероломство тут же передалось ему, и он пробормотал, эдаким детским голоском: «Какой холосый мальчик», но совсем не так, как он мог бы прошептать это своей собственной матери, потому что это были не его слова, он взял их из литературы. Да и произнес он их слащаво, пародийно. Но не совсем. Однако, когда я сверху вниз взглянула ему в лицо, больное, заострившееся, сначала я увидела слащавую фальшивость, сопровождавшую эти слова; потом гримасу боли; потом же, когда он заметил, как я с ужасом на него смотрю, он тут же сузил свои серые глаза, во взгляде появились ненависть и вызов, так мы и смотрели друг на друга, беспомощные от взаимного стыда и унижения. Потом его лицо расслабилось. На несколько секунд он отключился, он заснул, как это было и со мной, и всего несколько минут назад, когда я обняла его. Потом он резко выпрыгнул из сна, весь — напряжение и битва, выпрыгнул из моих объятий, окинув комнату стремительным и острым, зорким взглядом в поиске врагов, потом он вскочил на ноги; и все это — в одно мгновение, так быстро следовали друг за другом эти реакции.

Он сказал:

— Мы уже никогда не сможем опуститься ниже этого, ни ты, ни я.

Я ответила:

— Да.

— Что ж, это мы отыграли до конца, — сказал он.

— Черта подведена. Точка поставлена, — сказала я.

Он пошел наверх, чтобы сложить в сумку и в портфели свои скромные пожитки.

Вскоре он снова спустился вниз и, остановившись в дверном проеме, прислонился к косяку. Он был Савлом Грином. Я видела Савла Грина, мужчину, который пришел ко мне в квартиру несколько недель тому назад. Его одежда сидела на нем в обтяжку, новые вещи, купленные, чтобы скрыть, как сильно он похудел. Изящный, аккуратный, небольшой. Мужчина, чьи чрезмерно широкие плечи и кости, проступающие на слишком худом лице, упорно напоминают смотрящим на него о том, что это тело когда-то было коренастым, плотным, сильным и что его хозяин снова станет сильным и широкоплечим, когда он наконец пробьется к здоровью сквозь свою болезнь. Я видела, как рядом с этим маленьким, худым, светловолосым человеком с мягким желтоватым ежиком волос, с желтоватым больным лицом стоит большой и сильный, крепкий, загорелый мужчина, как тень, которая со временем поглотит тело, которое ее отбрасывает. А пока казалось, что с него сняли его плоть, как слишком для него громоздкую одежду, чтобы облегчить его движения, и не осталось ничего лишнего, он — легкий на подъем, настороженный, быстрый. Савл стоял, просунув большие пальцы за ремень, а остальные пальцы, как стрелы, указывали вниз (но только теперь это уже не было стойкой повесы, а лишь галантной на нее пародией), он сардонически бросал мне вызов, взгляд его холодных серых глаз был настороженным, но вполне дружелюбным. Сейчас он словно был мне братом, и, как если б он действительно им был, я чувствовала, что неважно, как далеко нас занесут наши скитания, насколько мы с ним удалимся друг от друга, мы навсегда останемся двумя частями одной плоти, мы будем думать мысли друг у друга.

Он сказал:

— Напиши для меня первое предложение в той тетради.

— Ты хочешь, чтобы я его написала для тебя?

— Да, напиши.

— Почему?

— Ты — член команды.

— Я этого не чувствую, и команды я ненавижу.

— Тогда задумайся на эту тему. Нас не так уж много и мы разбросаны по всему миру, но мы все связаны друг с другом, хотя и не знакомы лично. Мы привыкли полагаться друг на друга, зависим друг от друга. Мы — одна команда, мы — те, кто не сдались, кто будет продолжать сражаться. Я вот что, Анна, тебе скажу. Бывает, я беру в руки книгу и говорю: «Ага, так, значит, ты первым это написал, да? Вот и молодец. О'кей, тогда мне не придется писать об этом самому».

— Хорошо, я напишу для тебя первое предложение твоей книги.

— Хорошо. Напиши, а я скоро зайду, возьму тетрадь, скажу тебе до свидания, да и пойду дальше своей дорогой.

— Куда ты пойдешь?

— Ты прекрасно знаешь, что я не знаю.

— Однажды тебе придется все-таки это узнать.

— Ладно, ладно, но я пока еще незрелый, ты что, забыла?

— Может, тебе стоит в Америку вернуться?

— А почему бы нет? Любовь — она везде любовь.

Я засмеялась, я пошла к новой хорошенькой тетради и, пока он спускался вниз, я написала: «Стоя на сухом склоне холма, в Алжире, солдат смотрел, как лунный свет играет на стволе его ружья».

Здесь почерк Анны заканчивался, весь последующий текст в золотой тетради был написан рукой Савла Грина, это был небольшой роман об алжирском солдате.

Этот солдат был фермером, который сознавал, что его чувства и мысли о жизни — не то, чего от него ждут. Ждут — кто? Некие невидимые они, которые могли бы оказаться Богом, или Государством, или Законом, или Порядком. Он попал в плен, подвергся пыткам со стороны французов, потом бежал, вновь присоединился к Фронту национального освобождения и обнаружил, что теперь он сам пытает, повинуясь приказу это делать, французских пленных. Он знал, что должен что-то в связи с этим чувствовать, но — он не чувствовал. Однажды, глубокой ночью, он разговорился об этом с одним французским пленным, которого он в тот день пытал. Французский пленный оказался юным интеллектуалом, студентом, изучавшим философию. Юноша (а они тайно общались в тюремной камере) посетовал, что вот уже много лет он чувствует себя узником, заточенным в интеллектуальную тюрьму. Он замечает, а впервые он это понял уже много лет назад, что стоит ему только что-нибудь подумать или почувствовать, как это тут же попадает в одну из двух ячеек, на первой висит ярлычок «Маркс», на второй — «Фрейд». Все его мысли — как шарики в игре, которые неизбежно попадают в предназначенные для них лунки, жаловался он. Молодой алжирец воспринял это с интересом; а у него совсем все по-другому, сказал он, его беспокоит, — хотя, конечно, на самом деле ничуть не беспокоит, а он чувствует, что должно бы, — что ничто из того, что он чувствует или думает, не соответствует тому, чего от него ждут. Алжирский солдат сказал, что он завидует французу — или, скорее, чувствует, что должен бы завидовать ему. А французский студент в свою очередь сказал, что он от всего сердца завидует алжирцу: он бы хотел хоть раз, хотя бы один-единственный раз в жизни, подумать или почувствовать что-то свое, спонтанное, не подсказанное и не навязанное ему праотцами Фрейдом и Марксом. Голоса двух юношей возвысились чуть больше, чем это было разумно и уместно, особенно это касалось французского студента, который горестно и слишком горячо сокрушался о своей участи. Пришел командир и обнаружил, что алжирец беседует как с братом с пленником, которого он должен караулить. Алжирский солдат сказал: «Сэр, я делал то, что вы мне приказали: я его пытал. Но вы мне не сказали, что мне нельзя с ним говорить». Командир решил, что этот человек какой-нибудь шпион, возможно завербованный в то время, когда он сам был пленным. Он приказал его расстрелять. Наутро алжирский солдат и французский студент были расстреляны вместе, на склоне холма, они стояли плечом к плечу, их лица золотило восходящее солнце.

194
{"b":"161076","o":1}