— Анна, ты напилась, встань с пола.
А я ответила:
— Нет, не встану, — рыдая, купаясь, как в роскошной ванне, в собственной слабости.
Он потянул меня наверх, сгорая от желания и возмущения, и он в меня вошел, его член был огромен, но хозяин члена вел себя как школьник, который впервые близок с женщиной, все было слишком торопливо, стыдливо и горячечно. И тогда я сказала, поскольку он меня не удовлетворил:
— Ну же, будь мужчиной, вспомни, сколько тебе лет, — используя его манеру говорить, а он ответил, в шоке, возмущенно:
— Анна, ты напилась, иди проспись.
И он меня укрыл, поцеловал, вышел на цыпочках из комнаты, как школьник, мучимый чувством вины, но гордый, что впервые «завалил» женщину, и я его увидела, каким он был, увидела Савла Грина, хорошего американского мальчика, пристыженного и сентиментального, только что завалившего свою первую женщину. И я лежала и смеялась, все смеялась и смеялась. Потом я заснула и, смеясь, проснулась. Я не помню своего сна, но я была в нем беззаботной, я проснулась с легким сердцем, и я увидела, что он спит рядом.
Он был холодным, поэтому я обняла его, переполняемая счастьем. Я понимала, что, судя по тому, каким было в эти минуты мое счастье, я во сне летала, легко и радостно, а это означало, что я не навсегда останусь больной Анной. Но когда Савл проснулся, оказалось, что он измотан часами Я Я Я Я, его лицо было измученным и желтым, и, когда мы встали, выяснилось, что мы оба вымотаны полностью, мы пили кофе и читали газеты молча, не в силах ничего сказать, сидя у меня на кухне, большой и очень ярко раскрашенной. Он сказал:
— Мне нужно поработать.
Но мы знали, что работать мы не будем; и мы опять легли в кровать, мы были не в силах двигаться, так мы устали, мне даже захотелось, чтобы вернулся Савл из прошлой ночи, Савл, полный черной убийственной энергии, потому что было очень страшно пребывать в столь абсолютной слабости. Потом он сказал:
— Я не могу здесь лежать.
А я сказала:
— Да.
Но мы не шевельнулись. Потом он встал с постели, или — выполз из нее. И я подумала: «И как же он собирается отсюда выбираться, ведь, чтобы сделать это, ему надо обозлиться?» И хотя по нарастающему напряжению в животе я поняла, что сейчас будет, мне стало даже интересно на это посмотреть. Он бросил с вызовом:
— Я собираюсь на прогулку.
Я ответила:
— Хорошо.
Он воровато на меня взглянул, сходил переодеться и вернулся. Он спросил:
— Почему ты не пытаешься меня остановить?
А я ответила:
— Потому что я не хочу.
А он:
— Если бы ты знала, куда я иду, ты бы меня остановила.
А я ответила, слыша, как мой голос делается жестким:
— Ах, да я знаю, ты к женщине идешь.
А он:
— Но ты же никогда не сможешь этого узнать наверняка, правда?
— Не смогу, и это не имеет никакого значения.
Он стоял уже в дверях, но теперь он вернулся, он колебался. Вид у него был заинтересованный.
Мне вспомнился Де Сильва: «Я хотел увидеть, что будет дальше».
Савл хотел увидеть, что будет дальше. И я хотела. Сильнее, чем что-либо другое, я чувствовала злорадный, определенно радостный интерес — как будто бы он, Савл, и я, Анна, — две неизвестные величины, две анонимные силы без лица. Как будто в этой комнате оказались, наедине друг с другом, два воплощающих зло в чистом виде существа, и, если один из них внезапно упадет замертво или начнет пронзительно кричать от боли, другой спокойно скажет: «А, вот как, да?»
— Это неважно, — сказал он, уже довольно мрачно, но это была еще своего рода предварительная мрачность, нечто вроде репетиции, разминки для настоящей мрачности, или же — он прибегал к этой своей мрачности столь часто, что она уже успела мне приесться и потеряла убедительность. — Ты говоришь, это неважно, но следишь за каждым, за малейшим моим движением словно шпион.
Я сказала веселым бойким голосом, сопроводив свои слова смешком, похожим на слабый вздох после удушья (такой смешок я слышала у женщин, переживающих острый стресс, и я его теперь копировала):
— Я шпион, потому что ты меня им делаешь.
Он молчал, он словно бы прислушивался, ожидая, когда нажмут на кнопку воспроизведения записи:
— Меня не сможет себе присвоить ни одна дамочка на свете, этого никогда не было и никогда не будет.
Слова «этого никогда не было и никогда не будет» прозвучали как торопливая скороговорка, как будто запись промотали в ускоренном режиме.
А я все тем же убийственно веселым, злобным голоском сказала:
— Если под присвоением ты имеешь в виду то, что твоя женщина знает каждое твое движение, тогда тебя уже присвоили.
И я услышала свой смех: слабый, тихий, как перед последним вздохом, но торжествующий.
— Это ты так думаешь, — сказал он, злобно.
— Это то, что я знаю.
Диалог себя исчерпал, и мы с интересом посмотрели друг на друга. Я сказала:
— Ну что ж, нам больше никогда не придется говорить это еще раз.
— Надеюсь, нет.
С этими словами он быстро вышел, движимый энергией, полученной во время нашего обмена репликами.
А я осталась стоять, я думала: «Я могу выяснить всю правду, стоит мне только пойти наверх и заглянуть в его дневник». Но я знала, что я этого не сделаю, и не только сейчас, но и никогда. С этим было покончено. Но я была очень больна. Я пошла на кухню за кофе, но вместо этого отмерила себе маленькую порцию виски. Я огляделась, кухня была очень яркой и очень чистой. И тогда у меня случился приступ головокружения. Все цвета были слишком яркими, словно бы раскаленными. И я внезапно ясно увидела все изъяны своей кухни, того места, где мне обычно так хорошо, — трещинка в блестящей белой эмали, пыль на карнизе, краска, уже местами потерявшая свою яркость. Меня ошеломило чувство, что в моем доме везде одна дешевка, все в нем — запущенное, грязное. Кухню надо бы всю заново покрасить, но мою квартиру невозможно обновить, никто не может остановить процесс гниения старых стен в старом гниющем доме. Я выключила свет на кухне и вернулась в эту комнату. Но скоро она показалась мне столь же неприятной, как и кухня. Красные шторы имели зловещий и вопиюще безвкусный вид, белый цвет стен смотрелся очень тускло. Я все кружила и кружила по своей комнате, рассматривала стены, занавески, дверь, физические материалы, из которых в моей комнате все было сделано, они мне были отвратительны, а ее цвета, тем временем, меня атаковали своей горячей нереальностью. Я смотрела на свою комнату, как на лицо человека, которого я знаю очень хорошо, различая в нем приметы крайней усталости и напряжения. Например, на свое собственное или на лицо Савла, зная, что скрывается за моим аккуратным, невозмутимым личиком, за широким, открытым, обрамленным светлыми волосами лицом Савла, которое, допустим, и выглядит больным, но кто бы мог предположить, из тех, кто не имел такого опыта, какие взрывы гремят в его сознании? Или на лицо женщины, с которой, мы, допустим, вместе едем в поезде, когда по напряженной морщинке на ее лбу или по другому узелку боли на ее лице я понимаю, что в ней сокрыты огромные тревожные пласты и беспорядки, и я восхищаюсь невероятной способностью людей держать себя в руках, которая им позволяет не ломаться даже под очень сильным гнетом. Моя большая комната, как и кухня, из уютной ракушки, которая меня скрывает, превратилась в источник непрекращающейся атаки, атаки на мое внимание, осуществляемой из сотни разных точек, как будто сотни моих врагов только и ждут, когда мое внимание переключится на что-нибудь другое, и тогда они спокойно смогут подкрасться сзади и на меня напасть. Дверная ручка, остро нуждающаяся в полировке, пятна пыли прямо на белой краске, выгоревшая желтоватая полоска на красных шторах, стол, в котором прячутся мои тетради, старые — все эти вещи меня атаковали, оскорбляли и заявляли о своих правах, поднимая во мне горячие волны почти нестерпимой тошноты. Я понимала, что мне надо лечь, и снова мне пришлось ползти на четвереньках, чтобы добраться до кровати. Я легла, и, еще не успев заснуть, я поняла, что меня ждет киномеханик.