Литмир - Электронная Библиотека

Я себя вернула в то состояние души, в котором была, когда обратилась к Сладкой Мамочке. «Я не могу чувствовать, — сказала я. — Мне, кроме Дженет, ни до кого в мире нет дела». Прошло уже семь лет? Да, около того. Когда я уходила от нее, я ей сказала: «Вы научили меня плакать, здесь не за что благодарить, вы вернули мне способность чувствовать, а это слишком больно».

Как старомодно было с моей стороны искать знахарку, чтобы научиться чувствовать. Потому что сейчас, когда я думаю об этом, я понимаю, что повсюду люди стараются не чувствовать. Прохладные, прохладные, прохладные — вот правильное слово. Вот их знамя. Сначала из Америки, теперь и мы такие. Я думаю о разных группах молодежи, о политических и социальных группах, повсюду в Лондоне, о друзьях Томми, о новых социалистах — у них у всех есть одна общая черта, способность отмерять свои эмоции и чувства, прохладность.

В таком ужасном мире, как этот, умей задать границы своим чувствам. Как странно, что я раньше этого не понимала.

И против этого инстинктивного ухода в бесчувствие, в качестве защиты от боли — Сладкая Мамочка; я помню, как я ей однажды заявила в крайнем раздражении: «Если бы я вам сказала, что сбросили водородную бомбу, которая полностью уничтожила пол-Европы, вы бы поцокали языком, цык-цык, а потом, если бы я рыдала и завывала, вы бы увещевающим движением бровей или же жестом предложили бы мне вспомнить, или — принять во внимание, то чувство, которое я своенравно отгоняю. Какое чувство? Как же, конечно, радость! Подумайте, дитя мое, сказали бы вы мне прямо или как-то намекнули, о созидательных аспектах разрушения! Подумайте о созидательном подтексте заключенной в атоме силы! Позвольте своему разуму передохнуть на мысли о той первой, неуверенной, зеленой травке, которая полезет на свет Божий сквозь лаву через миллионы лет!» Она, конечно, улыбнулась. Потом ее улыбка изменилась, стала сухой, настал один из тех моментов, вне отношений аналитик-пациент, которых я всегда ждала. Она сказала: «Дорогая моя Анна, в конце концов, возможно, что для того, чтоб сохранить рассудок, нам действительно придется научиться полагаться на те травинки, которые взойдут через миллион лет».

Но не только повсеместный ужас и боязнь его осознать замораживают людей. Есть и кое-что другое. Люди знают, что они живут в обществе, которое умерло или умирает. Они отказываются от чувств, потому что за любым чувством стоят собственность, деньги, власть. Они работают и презирают свою работу, и поэтому они замораживают себя. Они любят, но знают, что эта любовь половинчатая или извращенная, и поэтому они замораживают себя.

Возможно, что для того, чтобы сохранить в живых любовь, чувство, нежность, будет необходимо испытывать все эти эмоции двусмысленно, неясно, даже по отношению к тому, что по своей сути фальшиво и обесценено, или к тому, что пока еще является только идеей, тенью, вызванной усилием воображения… или, если же мы чувствуем боль, то мы должны ее прожить, признавая, что альтернатива этому — смерть. Все что угодно лучше, чем практичность, трезвость, отмеривание чувств, уклончивость, отказ давать из опасения перед последствиями… Я слышу поднимающуюся по ступенькам Дженет.

Сегодня Дженет уехала в новую школу. Форму там носят по желанию, и Дженет решила, что хочет ее носить. Поразительно, что мой ребенок может хотеть носить форму. Во всей своей жизни не припомню такого времени, когда бы в форме мне не становилось неуютно. Парадокс: когда я была коммунисткой, мы «состояли на службе» не у людей в форме, а наоборот. Школьная форма — безобразный грязно-зеленый жакет с желтовато-коричневой блузой. Она скроена так, чтобы сделать девочку возраста Дженет, а ей двенадцать, настолько уродливой, насколько это вообще возможно. Еще есть уродливая, жесткая, круглая, темно-зеленая шляпка. Зеленые тона шляпки и жакета плохо сочетаются друг с другом, смотрятся вместе уродливо. При этом девочка в восторге. Форма была выбрана директрисой, которую я пристрастно допросила о жизни в школе. Директриса — восхитительная старая англичанка, эрудированная, умная, сухая. Могу легко себе представить, что женщина в ней умерла, когда ей не было еще и двадцати, вероятно, она сама ее убила. Мне пришло в голову: а может, отправляя к ней Дженет, я пытаюсь обеспечить свою дочь неким подобием отца? Но, как ни странно, я безусловно верила, что Дженет будет ей сопротивляться, отказываясь, например, носить уродливую форму. Но Дженет не хочет сопротивляться ничему.

Это качество, присущее всем очень юным девушкам, — нетерпеливое, по-детски не знающее отказа обаяние, которое Дженет на себя накинула подобно прехорошенькому платьицу примерно год назад, — исчезло сразу, как только она надела на себя форму. На железнодорожной платформе я видела милую оживленную девчушку, одетую в совершенно омерзительную форму, в стае таких же точно девочек: юная грудь надежно спрятана, все обаяние подавлено, девочка ведет себя практично, собранно. И, глядя на нее, я горевала по смуглой, яркой, темноглазой худенькой девчонке, в которой нарастала молодая сексуальность, по той девчонке, которая внимательно приглядывалась к миру, постепенно инстинктивно осознавая свою силу. И в то же время я себя поймала на по-настоящему жестокой мысли: мое бедное дитя, если тебе суждено вырасти в обществе, где полно Иворов и Ронни, полно напуганных мужчин, которые отмеривают свои чувства строго, как будто взвешивают в бакалейной лавке товар, тогда тебе пойдет на пользу, если ты вылепишь себя по образцу мисс Стрит, директрисы твоей школы. Я чувствовала, что, спрятав от посторонних глаз ту обаятельную девушку, мы словно бы спасли от повреждений что-то бесконечно драгоценное и хрупкое. В этом было и торжествующее злорадство, направленное против мужчин: хорошо, так вы нас, значит, не цените? — тогда мы обезопасим себя на тот случай, если вы снова начнете нас ценить. Мне бы следовало устыдиться этой злобы, этого злорадства, но я не устыдилась, слишком сладостными были эти чувства.

Американец, мистер Грин, хотел зайти сегодня, поэтому я подготовила его комнату. Он позвонил, чтобы сказать, что его пригласили на денек за город, нельзя ли ему прийти завтра? Много осторожных извинений. Я была всем этим раздосадована, у меня были планы, которые теперь придется менять. Позже позвонила Молли сказать, что ее подруга Джейн рассказала ей, что она, Джейн, провела день с мистером Грином, «показывая ему Сохо». Я разозлилась. Потом Молли сказала:

— Томми познакомился с мистером Грином, и тот ему не понравился. Томми сказал, что он неорганизованный, но это же аргумент в пользу мистера Грина, ты так не думаешь? Если в человеке хотя бы что-нибудь не как положено, Томми ни в жизни его не одобрит. Не думаешь ли ты, что это странно? Он — весь из себя такой социалист, и все его друзья, и все они — такие респектабельные, мелкобуржуазные, как… — а стоит им только встретить кого-нибудь с каплей живой жизни, как они тут же начинают брезгливо подбирать юбки своей морали. И конечно, эта его жуткая жена, она-то хуже всех. Она сокрушалась, что мистер Грин всего-навсего обыкновенный лодырь, потому что у него нет постоянной работы. Ну? Разве с этим поспоришь? Этой девушке великолепно далась бы роль жены провинциального предпринимателя, имеющего легкую склонность к либеральным взглядам, которыми он любит попугать своих друзей из числа тори. И это моя невестка. Она пишет толстенную книгу о чартистах и каждую неделю откладывает по два фунта себе на старость. В любом случае, если Томми и этой маленькой сучке мистер Грин не понравился, это означает, что тебе он скорей всего понравится, и добродетель твоя будет вознаграждена чем-то, кроме осознания того, что ты ею богата.

Ну, выслушав все это, я рассмеялась, а потом подумала, что если я могу смеяться, то все не так уж плохо, как мне казалось. Сладкая Мамочка однажды рассказала мне, как у нее ушло шесть месяцев на то, чтобы добиться смеха от пациента с депрессией. Однако нет никаких сомнений в том, что отъезд Дженет, после которого я осталась в этой большой квартире одна, пошел мне не на пользу. Я вялая и праздная. Я все время думаю о Сладкой Мамочке, но как-то по-новому, как будто сама мысль о ней может меня спасти. Спасти от чего? Я не хочу, чтобы меня спасали. Потому что отъезд Дженет напомнил мне еще кое о чем — о времени, каким может быть время, когда оно не давит на тебя. Я не двигалась во времени свободно с тех пор, как родилась Дженет. Иметь ребенка означает постоянно думать о часах, никогда не быть свободным от чего-то, что нужно будет сделать в определенный момент, скоро, в ближайшем будущем. Оживает та Анна, которая умерла с рождением Дженет. Сегодня днем я сидела на полу и наблюдала, как темнеет небо, я — обитательница мира, где можно сказать: качество света говорит о том, что, должно быть, наступает вечер, вместо: ровно через час мне нужно поставить вариться овощи; и неожиданно я вернулась в то состояние, которое давно забыла, вернулась к чему-то из своего детства. В детстве я любила по ночам сидеть в кровати и, как я это называла, «играть в игру». Сначала я создавала комнату, в которой я сидела, по очереди все предметы обстановки, все «называя»: кровать, стул, занавески, пока в моем сознании не складывался цельный образ, потом я покидала комнату и создавала дом, потом я уходила мысленно из дома, создавая медленно всю улицу, потом я поднималась в воздух, смотрела вниз на Лондон, на его огромное, растянутое во все стороны пространство, но в то же время удерживая в своем сознании и комнату, и дом, и улицу, а потом — Англию, форму Англии в Британии, потом маленькую группу островов, лежащих возле континента, потом медленно, медленно я создавала весь мир, континент за континентом, океан за океаном (но смысл «игры» заключался в том, чтобы создать всю эту безбрежность мира, одновременно удерживая в своем сознании и спальню, и дом, и улицу во всей их малости), пока я не достигала того момента, когда выходила в космос и наблюдала за всем миром, за освещенным солнцем мячиком, кружащимся, вертящимся в пространстве подо мной. Затем, достигнув того момента, когда я находилась среди звезд, а маленький земной шарик вращался подо мной, я пыталась одновременно себе представить капельку воды, в которой кишит жизнь, или — зеленый листик. Иногда мне удавалось добиться желаемого — одновременного понимания громадности и малости. Или же я сосредотачивала мысль на каком-нибудь одном маленьком существе, например на маленькой разноцветной рыбке в пруду, или на отдельно взятом цветке, или на мотыльке, и я пыталась создать, «назвать» существование цветка, мотылька, рыбки, медленно создавая вокруг них лес, или же водоем, или пространство движущегося ночного воздуха, бьющего в мои крылья. А потом — наружу, резко и внезапно, от малости — в открытый космос.

167
{"b":"161076","o":1}