Литмир - Электронная Библиотека

— Все равно, я хочу, чтобы ты подумала об этом, Анна, — когда человек настаивает на своем праве быть правым, в этом есть что-то очень высокомерное.

(Слово «высокомерное» больно задевает меня; потому что я очень часто обвиняю себя в высокомерии.)

Я говорю, и звучит это довольно вяло и не очень убедительно:

— А я думаю, и думаю, и думаю.

— Хорошо, давай попробуем еще раз: за последние пару десятилетий в мире науки совершались революционные открытия. И буквально в каждой из отраслей. Скорее всего в мире нет ни одного ученого, который мог бы осмыслить последствия всех этих научных достижений, или хотя бы их части. Может быть, в Массачусетсе есть ученый, который понимает что-то одно, другой ученый, из Кембриджа, понимает что-то другое, а третий, из Советского Союза, — что-то третье. И так далее, и так далее. Но даже в этом я сомневаюсь. Я сомневаюсь в том, что хотя бы кто-нибудь из наших современников действительно способен творчески осмыслить все возможные последствия, допустим, того, что в промышленности станут использовать атомную энергию…

Я чувствую, что Джек ужасающим образом уходит от предмета разговора; и я упорно гну свое:

— Ты говоришь всего лишь следующее: мы должны подчиниться тому, что мы раздроблены.

— Раздроблены, — повторил он.

— Да.

— Я, безусловно, утверждаю следующее: ты не ученый, у тебя отсутствует научное воображение.

Я говорю:

— Ты — специалист в области гуманитарных наук, такое ты Получил образование, и неожиданно ты поднимаешь руки вверх и говоришь, что не можешь ни о чем иметь своих суждений, потому что тебя не обучали математике и физике?

Видно, что он чувствует себя неловко; а это так редко с ним случается, что и мне тоже становится неловко. Тем не менее я развиваю свою мысль дальше:

— Отчуждение. Раздробленность и внутренний раскол. Это, так сказать, моральный аспект коммунистической идеи. И неожиданно ты пожимаешь плечами и говоришь, что раз уж механические основы нашей жизни так усложнились, то мы должны безропотно принять тот факт, что мы не можем даже и пытаться осмыслить явления в их целостности?

И я вижу, что на его лице появляется закрытое упрямое выражение, так часто выглядит Джон Батт: и видно, что он сердится. Джек говорит:

— Не быть раздробленным не означает творчески осмысливать все, что происходит. Или пытаться это сделать. Надо просто выполнять свою работу как можно лучше и быть хорошим человеком.

Я чувствую, что он предает все то, что должен отстаивать. Я говорю:

— Это предательство.

— По отношению к чему?

— К идее гуманизма.

Он думает, потом заявляет:

— Сама идея гуманизма изменится, как все меняется.

Я говорю:

— Тогда он превратится во что-нибудь другое. А пока под гуманизмом мы понимаем отношение к личности, к индивидууму, как к некой целостности, и эта личность в своей целостности должна стремиться к максимально возможной сознательности и ответственности за все, что происходит во вселенной. А ты вот здесь сидишь передо мной и, хоть ты и гуманист, спокойно заявляешь, что оттого, что достижения науки очень усложнились, человек вообще больше не должен стремиться к целостности и не должен надеяться ее достичь, а должен навеки смириться со своей раздробленностью.

Он сидит и думает. И вдруг мне в голову приходит мысль, что в Джеке есть что-то недоразвитое, неполноценное, по крайней мере в его внешности; и я не понимаю, то ли это моя реакция на то, что я решила уйти из партии и в связи с этим стала проецировать все связанные с этим чувства на него; а то ли он действительно совсем не тот, за кого я его все это время принимала. Помимо своей воли, я отмечаю для себя, что Джек выглядит как пожилой мальчик, такое у него лицо; и я вспоминаю, что он женат на женщине, которая по виду вполне годится ему в матери, и что при этом совершенно очевидно, что этот брак случился по любви.

Я все настаиваю на своем:

— Вот ты говоришь, чтобы избежать раздробленности и раскола, надо просто хорошо работать, выполнять свои обязанности, ну и так далее. Что ж, все это можно было бы запросто сказать о нашей Розе.

— Что ж, это так, все это вполне можно было бы о ней сказать, и я и говорю.

Я не могу поверить, что Джек действительно так думает, и я даже заглядываю ему в глаза, надеясь увидеть, что там пляшут искры смеха, безусловно неизбежного в такой момент. Но нет, я вижу, что он серьезен, он так действительно считает; и я опять не понимаю, почему только теперь, после того как я сказала, что ухожу из партии, между нами возникли все эти разногласия.

Неожиданно он вынимает трубку изо рта и говорит:

— Анна, я думаю, твоя душа находится в опасности.

— Это более чем вероятно. А разве это так ужасно?

— Ты находишься в весьма опасном положении. Ты получаешь достаточно денег для того, чтоб не работать, благодаря довольно-таки произвольным механизмам выплат материальных вознаграждений со стороны наших издательств…

— А я и не пыталась все представить так, как будто это связано с какими-то моими особыми заслугами…

(Я замечаю, что мой голос снова звучит резко, и добавляю к этим словам улыбку.)

— Да, не пыталась. Но есть такая вероятность, что эта твоя миленькая книжечка будет и дальше приносить тебе такой доход, который позволит не беспокоиться о заработках, ну, еще какое-то время. А твоя дочь уходит в школу каждый день, с ней у тебя тоже не так уж много хлопот. Поэтому ничто не может помешать тебе куда-нибудь забиться и ничего особенного не делать, а только предаваться бесконечным размышлениям обо всем на свете.

Я рассмеялась. (Смех получился раздраженный.)

— Что это тебя так развеселило?

— В школе у меня была одна учительница, а в то время я проживала пубертатный период и меня штормило не на шутку, которая любила повторять: «Анна, ну что ты бесконечно о чем-то размышляешь, прекрати. Лучше пойди и сделай что-нибудь».

— Возможно, она была права.

— Все дело в том, что я так не считаю. Я также не считаю, что прав ты.

— Что ж, Анна, мне больше нечего сказать.

— И я ни на секунду не поверю, что ты самверишь, что прав.

Услышав это, Джек вспыхивает и быстро бросает на меня враждебный взгляд. Я чувствую, что и на моем лице написана враждебность. Меня просто поражает, что мы внезапно оказались столь непримиримо настроенными по отношению друг к другу; особенно когда настал момент прощаться. Потому что сейчас, когда мы оба чувствуем враждебность, прощаться не так больно, как я ожидала. У нас обоих увлажняются глаза, мы целуем друг друга в щеку, мы крепко друг друга обнимаем; но нет сомнений в том, что наш последний спор переменил все наши взаимные чувства. Я быстро иду в свой кабинет, беру пальто и сумку и спускаюсь вниз по лестнице, благодаря судьбу за то, что Розы поблизости нигде не видно и, значит, не придется пускаться в объяснения.

Снова дождик, он мелко и занудно моросит. Дома вокруг большие, темные, сырые, словно в какой-то дымке от отражаемого ими света; автобусы же — алые, живые. Я уже точно не успеваю заехать в школу за Дженет, даже если я возьму такси. Поэтому я забираюсь в автобус и сижу там, окруженная промокшими и душно пахнущими пассажирами. Больше всего на свете мне бы хотелось принять ванну, и сделать это немедленно. Мои бедра трутся друг об друга, друг к другу липнут, подмышки взмокли. В автобусе я начинаю проваливаться в пустоту; но я решаю не думать об этом; для Дженет я должна быть свежей. Вот так я оставляю в прошлом Анну, которая приходит на работу и бесконечно спорит с Джеком, которая читает письма грустных, разочарованных людей и недолюбливает Розу. Когда я добираюсь до дома, то обнаруживаю, что там пусто, и я звоню подруге Дженет, точнее, ее матери. Дженет придет домой к семи; им надо закончить одну игру. Тогда я набираю ванну и наполняю все помещение горячим паром, я погружаюсь в ванну, и я купаюсь, медленно и с наслаждением. После ванны я изучаю свое платье, черно-белое, и замечаю, что воротничок уже слегка испачкан, поэтому его уже нельзя надеть. Меня раздражает, что это платье было впустую отдано работе. Я одеваюсь заново; на этот раз я выбираю свои веселые штаны в полоску и черный бархатный жакет; но я буквально слышу, как Майкл говорит: «Анна, почему сегодня ты так похожа на мальчишку?» — поэтому я тщательно причесываюсь так, чтоб на мальчишку совсем не походить. Все конфорки у меня уже зажжены. Я начинаю готовить сразу два ужина: один для Дженет, другой — для Майкла и себя. Дженет сейчас помешана на шпинате, запеченном в сливках и с яйцом. А для печеных яблок я забыла купить коричневый мягкий сахар. Я стремглав бросаюсь вниз по лестнице, на улицу, врываюсь в лавку бакалейщика, когда хозяева уже собираются закрываться. Они, веселые и добродушные, меня впускают; и я оказываюсь вовлеченной в их игру, которую они так любят: трое мужчин в рабочих белых курточках меня обслуживают, поддразнивая и посмеиваясь надо мной, и называют меня «моя любовь» и «моя птичка». Я — прелестная малышка Анна, прелестная малышка, девочка. Я снова бросаюсь вверх по лестнице, домой, Молли уже дома, с ней пришел и Томми. Они громко спорят, а я притворяюсь, что их не слышу, и иду наверх. Там Дженет. Она возбуждена, но от меня отрезана; она была в своем детском мире в школе; потом с подружкой она тоже была в своем детском мире, и ей пока не хочется оттуда уходить. Она спрашивает:

113
{"b":"161076","o":1}