Побродив, как прежде, по Люксембургскому саду, посмотрев на детишек, пускавших кораблики в стоячей воде пруда, они расстались. Похолодало, деревья роняли листву. Ксения произнесла: «Ладно, я пойду».
Этель тоже поспешила проститься. «Мне надо домой, у меня еще урок фортепиано». Ксения вдруг вспомнила, как прошлой весной они подробно обсуждали эту тему. «А, ты все еще готовишься к выступлению на конкурсе?» Сидя в садике на улице Арморик под навесом из листвы, они даже мечтали выступить вместе: Этель могла бы играть, а Ксения петь. Они готовились вполне серьезно. Повторяли слова романса Массне на стихи Деборд-Вальмор [21]. Все это казалось таким далеким — прошло целое лето, наполненное встречами на улице Котантен, семейными беседами. И теперь само намерение возвести дом из обломков их грез казалось предательством. Девушки быстро поцеловались. Этель ощутила аромат новых духов Ксении, — скорее, отметила его машинально: лицо подруги пахло иначе — чуть горьковато; на щеках пудра, волосы вымыты мятным шампунем. Резкий запах бедности, необходимости выживать. Этель размышляла об этом, идя по улице Вожирар; внезапно со всей очевидностью она представила Ксению, затянутую под сорочкой в жесткий корсет, и почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы стыда или досады — одинаково горькие.
Этель так торопилась, что не стала ждать автобус в сторону Монпарнаса, а пошла дальше большими шагами, разрезая толпу, лавируя между машин, огибая препятствия — подобно тому как в Бретани она прыгала по черным скалам у моря, мысленно отмечая каждое движение, каждый шаг, стараясь преодолеть страх. Она шла, не обращая внимания ни на грубые шутки подростков, ни на раздраженное гудение клаксонов.
Она не знала, куда идет. Ей казалось, что в последний раз она видела Сиреневый дом и садик на улице Арморик много лет назад. Мысленно она подсчитывала: осень, зима. Они сидели с Ксенией на источенной жучком скамейке и болтали. Красные виноградные листья на стене сада, огромный кусок брезента, защищающего материалы от дождя и слизней. Ксения, очень бледная, в красном платке на пепельных волосах, повязанном как у русских крестьянок; и слова, слова, эмоции, плывущие куда-то сквозь пелену дождя. Рука у Ксении была маленькой и холодной. Как-то Ксения заметила: «У тебя мужская рука, ты знаешь об этом?» — «Это из-за игры на фортепиано, пальцы становятся крепче», — ответила Этель. Она немного стыдилась своих больших рук. Обычно зимой в садике было холодно, и тогда руки у нее становились красными, как у прачки. Сейчас погода была другой: несмотря на серое небо и дождь, в воздухе чувствовалась мягкость. Высокие деревья, посаженные когда-то господином Солиманом, казалось, удерживают в саду влагу. Этель могла бы находиться здесь бесконечно. Будто времени больше не существовало.
Она остановилась у калитки. Всё спокойно и тихо, как всегда. Господин Солиман ценил тишину: «Не понимаю, как посреди Парижа мог сохраниться этот уголок». Вечерами он приводил ее сюда послушать пение соловья в листве павловнии.
«Когда ты сюда переедешь, — говорил он, — я каждую ночь буду тебя будить, и ты сможешь его слушать. Именно для этого нужен открытый дворик и водоем. Я посажу черешню, птицы ведь очень любят эти ягоды». Высокая стена из покрытых ржавчиной камней отделяла сад от улицы. С другой стороны сада располагались мастерские и депо. Менее чем в ста метрах, в дымной ложбине, проходила железная дорога. Временами оттуда доносился скрежет переводимых стрелок. Господин Солиман очень любил шум поездов. Может, он напоминал ему о дальних путешествиях. Кроме того, он говорил, что окрестности вокзалов — это антиподы царства буржуазии, что именно там любят бывать художники и опальные политики. И рассказывал ей, как еще до войны, до революции, играл в шахматы в привокзальном кафе с неким Ильичом — впоследствии он стал известен под псевдонимом Ленин.
Только подходя к саду, Этель поняла, куда именно она идет. Фасад кафе напротив был ужасен. Хозяин, готовясь к Рождеству, украсил витрину гирляндой из остролиста и написал с ошибкой: «Радостново праздника!»
На протяжении десятка метров стена была разрушена. Маленькая деревянная дверь все еще стояла на прежнем месте, однако плиту перекрытия уже выломали, и теперь она лежала внизу, поперек прохода. Вокруг буйно разрослись кусты шиповника и жимолости. Разрушенную часть стены заменил вбитый в землю стенд с планом работ. Надпись на стенде сообщала об официальном разрешении на строительство, но Этель не хотелось вникать в текст. Она посмотрела в глубину садика сквозь опоры стенда. Почти вся территория превратилась в огромную черную дыру. Дождь наполнил ее грязной водой и кое-где обнажил белую пористую скалу, напоминающую кость. Этель долго смотрела туда, прижавшись лбом к перекладине. У нее внутри тоже была огромная черная дыра, во все ее тело. С детским отчаянием Этель попыталась найти способ пробраться в глубь садика — туда, где под черным тентом лежали опоры и панели Сиреневого дома. С неожиданным равнодушием она подумала, что весь этот голый, расчищенный от кустарника участок земли кажется меньше, он словно съежился. Даже деревья исчезли. Осталась только одна павловния, которую господин Солиман предназначал для соловья; казалось, задвинутая в самый угол, к стене, она стала какой-то кривой, ее листву словно изъела ржавчина. Интересно, что все это не разозлило Этель. Она просто поняла: что-то здесь случилось без нее. Шушуканье, разговоры отца с матерью, хлопанье дверьми, скрытая угроза. Визит к господину Бонди, подписание бумаг. Неужели она действительно что-то пропустила? Или, может быть, не захотела понять, услышать? Обрывки фраз, имя архитектора Поля Пэнвена, соседские деревья — хотя нет, она еще помнила, как Конар преследовал дедушку и уверял, что возведение деревянного дома «среди давно укоренившихся зданий» опасно для всего квартала. Воспоминания неожиданно сгустились вокруг Этель, до боли закрутив ее в своем вихре. Она развернулась, прижалась спиной к стенду. Возле перекрестка, на другой стороне улицы, находилась закусочная, ее тоже украсили к Рождеству; вид у нее был гостеприимный, радушный. Не раздумывая, действуя как автомат, Этель направилась туда и толкнула дверь. Раньше она никогда не заглядывала внутрь, только однажды, проходя мимо вместе с Ксенией, заметила краем глаза деревянные панели на стенах и вдохнула запах абсента или аниса. Теперь она ожидала увидеть гостеприимного хозяина и почти растерялась, когда заметила за стойкой женщину — не уродливее, не хуже других; женщина направилась к ее столику. «Грог», — попросила Этель. Видя, что женщина колеблется, она продолжила: «Да, да, всё в порядке». После смерти господина Солимана она ни разу не пила спиртного. Так у нее появился новый маленький секрет: ром на толщину пальца, с добавлением горячего лимонного сока и сахара; слушая музыку, она помешивала напиток ложечкой. Потом закурила сигарету — идя на встречи с Ксенией, она всегда клала в сумочку пачку «Уик-энд».
Проходили недели, месяцы, а Этель по-прежнему чувствовала возникшую в ней пустоту. Пустоту и боль. Иногда у нее бывали приступы головокружения. Пол, тротуар под ногами неожиданно начинали качаться, и ей приходилось прислоняться к стене, дереву, столбу — неважно к чему, только чтобы не упасть. Однажды утром, собираясь в лицей, она почувствовала, как пол в ее комнате накренился влево, будто она стояла на палубе корабля во время шторма. Мать и отец сразу же прибежали на помощь. Они позвонили врачу, доктору Гузману. «Ничего страшного, мадемуазель. Просто внутреннее ухо работает с перебоями. В вашем возрасте это не опасно. Нужен отдых». Он выписал ей лауданум, а Ида приготовила имбирный отвар, помогающий привести давление в норму. Потом все прекратилось, но ощущение пустоты не исчезло. Несколько раз по ночам Этель снилось, что она стоит возле дедушкиной могилы. Сверху она различала в грязной яме очертания его большого тела, очень бледное лицо, бороду и длинные черные волосы — такие, какими они были у него в сорок лет.