Генри поражался вежливости мистера Хирстона в присутствии покупателей. Он улыбался и кланялся, говорил самые теплые слова, пока они находились в помещении магазина, и тому, насколько оскорбительно он о них отзывался, когда они уже были где-нибудь за его пределами.
— Клиент всегда прав, — как-то сказал он, словно читая мысли Генри. — Но только в магазине, когда кланяешься. Иначе, они всего лишь люди — глупые в своем большинстве, ничего не смыслящие в торговле тем, что видят. И непонятно, зачем они торгуются? — Он вручил Генри разноцветную жестянку с леденцами «Беби-Рут». Генри был в восторге, потому что на работе мистер Хирстон никогда еще прежде ничем его не угощал. — Зажрались, — ворчал он, и затем: — Во время войны с покупателями было проще. Все было нормировано. Все приходили, когда я получал масло или сигареты.
Генри слушал, его щеки распухли от леденцов, в то время как мистер Хирстон смотрел неизвестно куда. Он как будто разговаривал сам с собой, его голос стал почти мечтательным:
— Я заставлял их выстраиваться в очередь и ждать, действуя так, словно товар должен прибыть с минуты на минуту. Всегда был порядок, и все ждали. Я был словно диктатор, потому что у меня над ними был контроль, — и тогда он словно обнаружил Генри, вспомнил о его присутствии. — Иди работать. Я не плачу бездельникам.
Перед самым концом рабочего дня, когда Генри мыл пол, в магазин вошла дочь мистера Хирстона. Она появилась с заднего входа, спускаясь из квартиры этажом выше, в которой жил мистер Хирстон с женой, которую Генри ни разу не видел, и дочерью. Дорис была тихой и хрупкой девочкой, с длинными, черными и вьющимися волосами, которые ложились на ее плечи. Они всегда были стянуты бантами. Но каждый день банты были другого цвета. Они могли быть красными, желтыми или синими, всегда яркими в контрасте с ее бледным лицом и темными глазами, глубоко сидящими в гнездах, напоминающих окна часто посещаемого дома.
Как и всегда, она внезапно появлялась и внезапно исчезала подобно призраку. Двери бесшумно открывались и закрывались, ее одежда чуть слышно шелестела, и слабые дуновения воздуха сопровождали ее, когда она проходила мимо. Иногда Генри вообще не видел ее, а лишь только ощущал ее присутствие в магазине. Она была на год старше его, и когда они встречались в школьном коридоре, она опускала глаза и смотрела в сторону. В ее руках всегда были книги, взятые в библиотеке. В магазине он иногда чувствовал спиной ее взгляд и почти видел ее где-то позади себя, а затем слышал, как мягко закрывалась дверь заднего входа. Они еще ни разу ни словом не перемолвились.
Всякий раз, когда мистер Хирстон видел ее в помещении магазина, то приказывал ей, чтобы она исчезла. «Наверх!» — командовал он жестом, его рука показывала на потолок.
В тот полдень Генри впервые услышал ее голос: «Привет». Это прозвучало так кротко и тихо, что сначала он усомнился в том, что он вообще что-то слышал. Она не улыбнулась ему, но выражение ее лица изменилось, или просто появилось, взамен обычной для ее лица незначащей пустоты. Он и не заметил этого, поскольку Дорис отвернулась раньше, чем он смог поднять глаза и вернуть ей приветствие, если оно таковым было. Он внезапно заметил ушиб на ее поцарапанной щеке, ставшей от этого фиолетовой.
— Что с твоей щекой? — почему-то спросил Генри.
— Наверх!
Голос мистера Хирстона был подобен грому среди ясного неба. Безлюдный магазин содрогнулся со всеми своими прилавками, и Генри аж подпрыгнул от неожиданности, он обернулся, чтобы увидеть потемневшее от гнева лицо хозяина этого магазина.
Генри начал тихо беситься. Он слышал удаляющиеся вверх по лестнице шаги, осторожное открытие и закрытие двери этажом выше.
— Споткнулась, — сказал мистер Хирстон, в то время как Генри оттирал одно и то же самое место помногу раз. — Неуклюжая девчонка, вечно где-нибудь исцарапается.
Вошел последний покупатель, и мистер Хирстон отвернулся, тихо проклиная все на свете. Он ненавидел спешащих все успеть в последнюю минуту перед закрытием магазина.
Тем вечером Генри ко всем своим молитвам добавил еще одну — о Дорис. Прежде чем лечь спать он становился на колени около своей кровати и читал молитвы каждый вечер, делая это так же, как и монахини в школе Прихода Святого Джуда во Френчтауне, где все учащиеся учились еще и молиться перед сном. Первая его молитва была о матери, о маленькой и нежной женщине. В военное время она работала по ночам и приходила домой только на рассвете, бледная и изможденная. Она пыталась спать среди дневного шума. Теперь она работала официанткой, и все время с утра до ночи проводила на ногах с тяжелыми подносами. Его молитва об отце, живущем в своей глубокой тишине. Он молился о том, чтобы он снова вернулся к азартным играм, даже если они ни разу не принесли ему большого выигрыша. Его отец также работал на фабрике во время войны, но все, что он там зарабатывал, он тут же проигрывал в казино или на скачках. Удача посещала его, но очень редко. Теперь отец больше ни во что не играл, и Генри молился о том, чтобы он поскорее вышел из своей печали, даже если бы это снова означало азартные игры с их проигрышами.
Он также молился об Эдди, на случай, если он еще не попал на небеса. Но где же еще он мог быть? Конечно же, не в аду. Эдди ни разу не совершил ничего такого, чтобы туда попасть. В чистилище? Возможно. Монахини часто говорили о месте, где души таятся в ожидании, чтобы в дальнейшем быть допущенными на небеса. Каждая душа должна была успешно пройти чистилище, если о ее спасении достаточно молились на земле. И Генри молился о душе Эдди, об исключении всего, что смогло бы ему помешать попасть на небеса, в надежде на то, что с каждым днем он к ним все ближе.
«…и охрани нас от Лукавого», — бормотал он. — «Аминь».
Перед тем, как перекреститься по окончании его молитв, он подумал о Дорис, о неуклюжей девчонке, которая может споткнуться и разбить себе нос или разодрать щеку. Он молился, чтобы господь хранил ее от всех бед. И тогда он добавил молитву о старике, прося Иисуса, чтобы тот наблюдал за ним. Любой из живших в сумасшедшем доме, конечно же, заслуживал молитву.
---------
На следующий день, Генри снова пошел следом за стариком. На этот раз любопытство терзало его еще сильней. Его больше всего интересовало, почему этот старик все время снимает кепку, отчего постоянно меняется его настроение, и что это за транс, в который он периодически впадает?
Когда Генри обогнул угол, то начинал понимать, что старик шел такой дорогой, чтобы никому не попадаться на глаза, и вел себя так, словно он вообще не существует на этой земле.
Внезапно он появился из тени дверного проема, прижимая к груди свой черный портфель, обняв его дрожащими руками. Его глаза были широко раскрыты, в них светился ужас.
Сильно покраснев, Генри сказал:
— Не бойтесь меня, — он никогда еще не видел такого в чьих-либо глазах.
Старик, раболепствуя, посторонился, будто ожидая удара.
— Я не причиню вам никакого вреда, — сказал Генри осторожным голосом, не зная, понимает ли старик то, что ему говорят. — Мне лишь одиннадцать лет отроду…
Вероятно, слова Генри или нотки сожаления в его голосе отодвинули опасения старика, потому что он перестал пятиться назад и расслабил объятия, крепко сжавшие его портфель. Слезы залили его глаза и покатились друг за дружкой по седым усам.
Генри так был потрясен испугом этого старика, что заплакал сам. И словно со стороны он уже сам слышал свой собственный голос:
— Я вижу вас каждый день, и мне интересно, куда вы ходите, и это все. Я недавно был с поломанной ногой, и еще, у меня умер брат… — его удивило, что он сумел в этом признаться старику, которого совсем не знал.
Вытирая щеки, старик сказал:
— Умер… — или это слово в его тяжелом произношении прозвучало, словно из преисподние. Такого звучания Генри никогда еще не слышал ни от кого прежде, крик дикой тоски из бездонной пропасти: «Ааааййй!..» Такие звуки издаются при адской боли, чтобы хоть как-то ее перенести: от неподъемной ноши, от горячего, обжигающего руки, от страшного холода.