— А это, — я покачал перед ней невзрачной металлической трубочкой, — это ключ. La Clé de La Tour [85].
He было никаких признаков, что Беа воспринимает мои слова. Однако теперь это не имело значения, поскольку я был неколебимо убежден в их верности. Но я твердо решил, что первым не заговорю, и пока мы стояли лицом к лицу, мой взгляд обратился на закрытую дверь в глубине комнаты. Мы продолжали молчать, и я пошел открыть эту дверь. Она вела в студию Саши. Освещаемая широким полукруглым окном, охватывающим океан и небо, разделенные вдали лунно-пятнистым горизонтом, эта вторая комната вообще обходилась без мебели. В центре стоял еще один, тоже пустой, мольберт, но меня привлек штабель холстов у стены за ним. Даже с такого расстояния было понятно, что верхнее из них было явно рассчитано на то, чтобы сразу бросаться в глаза. Частично заслоненный тремя тонкими ножками мольберта (две задние вызывающе раздвинуты, как у Генриха VIII) гигантский синий кочан цветной капусты господствовал над ночным огородом под желтой, исполненной угрозы, луной. По-своему это был достаточно поражающий образ и одновременно жалкое пресное клише — с таким жутким старанием были выписаны извилины и выпуклости кочана в вязких аквамариновых тонах.
Я встал на колени рядом с холстами и под перестук толстых деревянных подрамников перебирал их, точно банковский кассир — пачку старых стофунтовых банкнот. Их оказалось шесть, и все были написаны кем-то одним, кем-то с очень приличной техникой, но, как мне сразу стало ясно, рабски безнадежно обязанным Дали безобразно-маслянистой текстурой своих картин, а Маргитту их содержанием — вернее, набором мишурных вычуров и избитостей изношенного до дыр сюрреализма, с помощью которых художник тщетно пытался замаскировать полное отсутствие истинного, личного содержания. Пять, скрытые под цветной капустой, включали поясной портрет пожилого мужчины в цилиндре, чье лицо было замаскировано куском яичницы; револьвер, палящий по горлицам; двугорбое животное с головами по обоим концам туловища с милым неологизмом «палиндромадер» внизу; картина распятия, собственный холст которой был пригвожден к кресту, и фальшиво выписанная кровь сочилась из трех дырок под тремя гвоздями; и потусторонний небесный пейзаж: пушистая гряда облаков, которые при ближайшем рассмотрении оказались профилями четырех президентов с Маунт-Рашмор.
Я вернул холсты на место и еще минуту-другую оставался на коленях. Затем мои глаза снова — и на этот раз уже более осознанно — скользнули по комнате в поисках дальнейших подтверждений, и я заметил десятка два набросков углем, которые вкривь и вкось были пришпилены к стене в другом углу.
Я пошел туда, чтобы рассмотреть их. Некоторые были портретами а-ля Модильяни, другие — искусными заимствованиями у Матисса, Сутина и Боннара. Еще имелось что-то вроде не слишком уверенного и преждевременно оставленного покушения на композицию «Трех граций» в манере Энгра — три модных, взявшихся за руки ню с едва набросанными, но явно одинаковыми лицами и фигурами. Ну а остальные рисунки, составлявшие больше половины общего числа, все были эскизами, вплоть до деталей одежды той эпохи, женской фигуры «La Clé de Vair». И не могло быть ни малейшего сомнения, что каждая женщина — Модильяни, Матисса, Сутина и Боннара, все три голые тройняшки Энгра, а также (что стало для меня до крика очевидным) и Ла Тура — была Беа.
Я вернулся в первую комнату. Беа стояла в той же позе. Она, казалось, ждала, чтобы я задал ей еще раз тот же вопрос. Но была ее очередь говорить, и в конце концов она нарушила свое молчание.
— Да, ты прав, — сказала она, не моргнув и глазом. — Это подделка.
— Так почему ты не расскажешь мне подробнее?
Она взглянула на меня, точно проверяя, действительно ли я хочу узнать правду, и что-то — или тень чего-то — быстро скользнуло по ее лицу, что-то грубое, и жестокое, и расчетливое, — никогда раньше я не видел у нее такого выражения.
— Ее написал — я знаю, ты и сам догадался — Саша. Саша художник… то есть он был художником, прежде чем стал партнером Жан-Марка. Ему ни разу не удалось добиться успеха, ни разу, никогда. Полагаю, ты посмотрел его работы, так что мне незачем объяснять почему. Он обладает редкими способностями, но то, что он пишет — а это все, что он может, — безнадежно устарело. Хуже того, его картины всегда напоминают чьи-то еще — Дали, или Макса Эрнста, или Магритта. — Она обвела взглядом грязную, нестерпимо гнетущую комнату, где мы стояли, — по сути, монашескую келью. — Боги сыграли с Сашей на редкость бессердечную штуку. Они дали ему руки гения, но словно чьи-то чужие, как в фильмах ужасов. В нем нет ни искры индивидуальности или оригинальности. Он умеет писать, но понятия не имеет, что писать или, точнее, зачем вообще писать. А самое ужасное, что он лучше кого бы то ни было знает, как тривиален и бесполезен его талант. Он словно слепорожденный, который внезапно обнаруживает, что способен вообразить, способен представить себе, что значит видеть.
Как бы то ни было, он начал писать меня в разных стилях, главным образом современной Ecole de Paris [86]. Приходится признать, — она сухо усмехнулась, — они наиболее просты. Началось это всего лишь как наша безобидная игра. А может быть, для него это служило средством дать выход желанию, которое он ко мне испытывал. Его способ ухаживать за мной. И, правду сказать, мне это льстило. Потом, примерно два года назад — причем, по-моему, он даже не понял, чего достиг, — он просто великолепно нарисовал меня в стиле Ла Тура. Я была потрясена. Я подбодряла его, и он продолжал работать и работать над этим рисунком до тех пор, пока, могу поклясться, никто бы не сумел отличить его от оригинала — только, разумеется, никакого оригинала вообще не было. От Жоржа де Ла Тура не осталось ни единого рисунка.
Я знала, что вряд ли сумею долго терпеть мою жизнь с Жан-Марком, но уйти от него, не обеспечив прежде свое будущее, я не собиралась. Вот так, сначала смеха ради, мы с Сашей сочинили план. Он напишет картину Жоржа де Ла Тура, и мы продадим ее какому-нибудь клиенту Жан-Марка. Причем нам долго и в голову не приходило, что кто-то из нас может думать об этом всерьез.
— Жан-Марк был посвящен в ваш план?
— Конечно, нет. Но хотя он и не имел к этому никакого отношения, его положение в мире искусства служило наилучшей гарантией подлинности картины.
— А почему именно Наср?
— Он полный невежда вообще, а в искусстве в частности, хотя денег у него больше, чем он способен их истратить. Годы и годы, должна сказать тебе, Жан-Марк всучивал Насру всякую дрянь по завышенной цене — либо второсортные произведения второстепенных художников, либо третьесортные произведения ведущих художников. Только Богу известно, сколько раз он его надувал. Мы просто намеревались сделать еще один логический шаг в этом направлении.
— Но кое-что мне непонятно, — сказал я. — Ведь именно эту картину, то есть ее репродукцию, я видел в книге на вилле. Эту комнату. Твое лицо.
— Книгу Саша написал только для того, чтобы придать достоверность существованию такой картины.
— Как?!
— Позволь сказать тебе, Гай, что написать книгу было пустяком в сравнении с тем, чтобы написать картину. Саша действительно знаток французской школы семнадцатого века. — Она опять усмехнулась. — Во всем этом деле подлинна только его репутация.
— Написать книгу…
— Почему тебя удивляет, что мы пошли на это? Подумай, что было поставлено на карту. На то, чтобы написать «La Clé de Vair», у Саши ушло почти два года. Нам требовалось подыскать краски, холст и прочие материалы, соответствующие эпохе Ла Тура. Я часами, днями просиживала в библиотеках, изучая истории костюмов. Одна-единственная ошибка в одежде погубила бы все. Поверь мне, книга в сравнении с остальным — ничто.
— И она была опубликована?
— Напечатана частным образом в Бельгии. Ну, хоть это было весело. Мы придумали фамилию издателя, написали аннотации, сочинили международный стандартный номер для книги. Никогда его не забуду! Ноль, дефис, четыреста тридцать шесть, двести четыре, двести девяносто.