Неожиданно везде погас свет. На сцене полная темнота, даже лампочки на пюпитрах не горят. Берт подошел ко мне и сказал, что начинать нельзя: невозможно прочесть ни одной ноты.
В этот момент подошел человек — как оказалось, «первая скрипка» — и сказал по-немецки: «Пожалуйста, давайте начнем. Мы знаем вашу музыку наизусть, нам не нужен свет». Он вернулся на свое место, а я дала Берту знак — начинать представление.
И действительно! Они знали каждую ноту и играли великолепно. По окончании концерта мы с Бертом расцеловали каждого музыканта, а затем вместе поужинали с водкой и икрой. Я любила устраивать пышные обеды для всех, включая жен и родственников.
…Сцена была моим раем. И в этом раю был Джо Девис, который самую грязную, унылую сцену мог превратить в сверкающий, блестящий мир. Даже когда мы играли в ангарах и просто невозможно было представить, что можно здесь сделать, ему удавалось их украсить. Иногда он сидел на полу далеко от меня, держа в руках прожектор. Он — непревзойденный мастер сценического освещения. Я выполняла каждое его желание. Он никогда не пасовал — делал все, даже невозможное. Вся труппа обожала его, и когда надо было прощаться, в его честь был устроен вечер. Я боготворила и его, и нашу дружбу.
Мы были в Польше глубокой зимой. Театры здесь прекрасны, но города только-только начинали восстанавливаться, многое еще было разрушенным.
В Варшаве мы жили в единственном действовавшем в то время отеле. Во всех городах, в которых мы играли, для меня устраивали гардеробную. И везде люди с необычайной теплотой принимали наши представления.
Женщины выстраивались в коридоре и становились на колени, когда я выходила из комнаты, целовали мне руки, лицо. Они говорили, что в гитлеровское время я была вместе с ними. Весть об этом проникала даже в концентрационные лагеря и давала многим надежду.
Кроме поцелуев они дарили мне и подарки. Большую часть времени я плакала. Я шла на площадь к памятнику жертвам восстания в гетто и плакала там еще больше. Издавна меня переполняла ненависть к Гитлеру, и тогда, когда я стояла там, где когда-то было гетто, моя ненависть затмевала горизонт, разъедала мое сердце. Я чувствовала себя виноватой за всю немецкую нацию, как никогда с тех пор, когда мне пришлось покинуть Германию.
Я сама, совершенно самостоятельно, без какой-либо чужой помощи много сделала для того, чтобы загладить это чувство вины, и надеюсь, кое-что мне удалось. А может быть, и нет. И сегодня, по прошествии стольких лет, когда я вижу книги с изображением Гитлера, я кладу на обложку руку. Я не переношу это лицо, уставившееся на меня.
Моя родная страна капитулировала перед Гитлером, последовав за ним как слепая. Она захотела фюрера. Иметь фюрера для немцев настоятельная необходимость. Мне тоже нужен «фюрер» — тот, кто говорит, что я должна делать и куда направляться. Но за Гитлером я бы точно не пошла. Всему есть границы. Если бы я оказалась в Германии в то время, это обернулось бы для меня несчастьем.
Он изложил свои планы в письменном виде, но никто не воспринял его книгу серьезно. А ведь он описал все — пункт за пунктом. Он не был безумцем, как раз наоборот — точно знал, что ему делать.
Германия — чудесная страна. Но когда я в первый раз после войны вернулась на родину, меня встретили там с любовью-ненавистью. В газетах меня называли предательницей и награждали разными непристойными прозвищами.
Разбрасывались листовки, в которых фанатики призывали взорвать театр, в котором я должна была выступать. Эти люди продолжали мечтать о режиме фюрера. И несмотря на их усилия, билеты были распроданы задолго до начала гастролей. Успех был огромным.
О своих переживаниях, связанных с посещением Германии, я рассказала генералу Де Голлю, который был моим большим другом. Он знал мой оптимизм и предполагал, что риск посещения Германии в подобных условиях ничем не оправдан.
По его настоянию мои следующие европейские гастроли я решила закончить в Голландии, а не в Германии, как планировалось прежде.
В одном интервью меня спросили, почему Германия зла на меня. Причин несколько.
Первая: потому что я уехала в Америку.
Вторая: потому что после войны я не вернулась назад, в Германию.
Третья: потому что я вернулась.
Они были злы на меня, потому что мои поступки оказались правильными.
Как женщина в несчастливом браке, я поняла это лишь через определенное время. Все непросто, совсем непросто.
В конце концов, это моя родина.
Если бы не Гитлер, я бы продолжала жить там до сих пор.
Это моя личная потеря, а не чья-то.
В Висбадене, в ФРГ, со мной произошел несчастный случай. Как всегда, я сидела верхом на стуле и исполняла песню «О малышке». Единственный луч прожектора освещал только мое лицо.
Заканчивая песню, я обычно уходила за кулисы, и луч прожектора следовал за мной. На сей раз я не рассчитала площадку сцены, — уходя, слишком взяла влево и… упала через рампу. Странное ощущение, когда нет опоры под ногами. Исполняя песню, левую руку я, как обычно, держала в кармане брюк и при падении почувствовала: что-то произошло с моим плечом. Все же я нашла дорогу назад, на сцену, и увидела пустой стул, на который испуганный осветитель все еще направлял луч. Я снова села на стул и услышала тихий странный звук: капли пота падали на мою крахмальную фрачную манишку. Я не могла вспомнить начальные слова песни, которую решила исполнить еще раз. В ухо ударил звук, подобный гонгу. Что бы это могло значить? Постепенно поняла: Берт Бакарак снова и снова ударял по клавишам, давая знак для вступления к песне. Он не сомневался, что я выйду и спою еще раз, что я и сделала. Я исполнила еще две песни и станцевала финал со своим кордебалетом. Левую руку я все еще держала в кармане брюк.
После концерта я ужинала с фон Штернбергом, который приехал вместе со своим сыном. И только позднее, уже в номере, у меня возникла мысль: а не является ли ушиб чем-то более серьезным?
Я позвонила дочери в Нью-Йорк. Нужно сказать, что я всегда, когда у меня возникают трудности, звоню дочери. Она знает все, что хочет или должна знать.
Кроме того, она прекрасная актриса, у нее есть муж и четверо детей. Она готовит, содержит в порядке дом, но, когда я нуждаюсь в ее помощи, она может приехать, как бы далеко я ни находилась. Она настоящая «маркитантка», матушка Кураж-младшая, советчица для всех, кому нужен совет. В ее списке я стою под номером один, следующим идет ее отец, о котором она заботилась, когда я работала. И неудивительно, что она посоветовала пойти в находящийся в Висбадене американский госпиталь ВВС и сделать рентгеновский снимок. Не спрашивайте, откуда она знала о существовании этого госпиталя. Я уже давно привыкла к ее удивительному всезнайству.
После бессонной ночи Берт Бакарак и я пошли в госпиталь. Приговор был — перелом плеча. Вначале мы даже засмеялись. Но Берт смеялся недолго. Он был довольно бледен, когда вернулся от рентгенолога. Врач сказал, что это типичная «травма парашютистов». Мне приходили на память все мои посещения десантников, но я не могла припомнить ни одного человека с загипсованным плечом. Поэтому я спросила: «Но мне не потребуется гипсовая повязка, не правда ли?» Врач сказал: «Во время войны мы просто привязывали руку к телу, и все заживало». Это было как раз то, что я и хотела услышать. Подождав, пока высохли рентгеновские снимки, вместе с Бертом (которому этого не очень хотелось) я уехала на машине в следующий город. Поясом от плаща я крепко привязала руку к телу.
Берт никогда не говорил: «Давай отменим турне». Он знал, что я против отмен. Он, конечно, был обеспокоен случившимся, но не уговаривал меня отказаться от выступлений. И это было прекрасно — он был для меня высшим повелителем. Возможно, ему и не нравилось, что я его так называла. Но так было до самого конца. День, когда это кончилось, я охотно бы забыла.
В тот же вечер я выступала. Рука теперь была крепко привязана куском материала, который у меня всегда имелся в запасе для возможного ремонта. Турне прошло довольно хорошо. Единственная трудность состояла в том, что мне приходилось петь, жестикулируя одной рукой, а не двумя.