— Простая мысль! поистине простая! — воскликнул отец Парфений и засмеялся громко.
Потом прибавил еще:
— И Фракия, и Фракия, если позволят обстоятельства.
Отец Парфений встал и, обратясь к старому игумену, спросил:
— Что вы, старче, о чем мыслите?
— Силы нет, силы! — отвечал старик, вздыхая.
— А охота есть? — спросил отец Парфений.
— Как не быть охоты веру свою в торжестве и силе видеть, — сказал старик.
— Греческая только эта вера, старче, или есть и еще православные? Нет ли каких еще сербов или татар ногайских крещеных в нашу святую веру?..
— Есть! Как же? одна Россия считает ныне более 70-ти слишком миллионов... Господь Бог простер благодать Свою над православною державой. Как же, как же! Есть много православных на свете...
Отец Парфений на это ничего не ответил и опять спросил, смеясь, у игумена:
— Так охота есть, старче? Силы нет? Так ли?
— Так, конечно так.
— Тихие воды опасны и бездонны, старче! Ты тихий и опасный человек; но я тебе скажу, что и охоты иметь не следует, той охоты, о которой ты говоришь...
— Бог даст! Бог все даст! — кротко заметил на это старичок, и монахи, простясь с Алкивиадом, уехали.
Молодой Аспреас, размышляя, шагом тоже вернулся в город. Отец Парфений показался ему очень занимательным, и он желал бы опять встретиться с ним.
Доктора не было еще дома, когда он возвратился, и ему пришлось беседовать с докторшей.
Что было с ней говорить! Она была со всем согласна, и если и возражала, то так нестерпимо и до того уж просто, что Алкивиад чуть не возненавидел ее...
Всякому немного новому слову она удивлялась; шутка почти пугала ее; похвала чему-нибудь местному возбуждала в ней очень глупый смех.
Когда, например, Алкивиад, на вопрос докторши, не устал ли он от прогулки в Никополь, сказал ей смеясь, что такой побродяга, как он, не может легко устать, докторша испугалась и воскликнула: «Ба, ба, ба! Что вы говорите! Как может молодой человек такой хорошей фамилии быть побродягой! Это только простые сельские люди, варвары, не устают!»
— Хорошо, пусть буду и я варвар! — шутя ответил Алкивиад.
Докторша еще больше растерялась и закричала пронзительно.
— Ба, ба, ба! Может ли молодой человек, воспитанный в европейских городах и благородной семьи, быть варваром!
«Какая глупая, безвкусная женщина!» — подумал Аспреас.
Случилось ему заметить, что белая чалма турецкого духовенства придает много и красы и величия лицу. Докторша засмеялась и сказала:
— Это вы шутите! Разве чалма может быть красива? Сказано — турецкая вещь!
— Отчего же? Мы не за безобразие браним турок, а за другое, — возразил Алкивиад, пробуя хоть как-нибудь пробудить искру мысли или вкуса в этой женщине...
— Это правда! — сказала докторша.
Помолчав немного, она сама решилась предложить гостю один вопрос... Вопрос этот давно пожирал ее душу; предложить его она считала (как и все ее соотечественницы) долгом вежливости, долгом хорошего воспитания и просвещенного ума. Но живость Алкивиада и его странная (в глазах эпирской дамы) манера, — без всяких вопросов о здоровье и заметок о погоде начинать, взойдя в комнату, шумно и скоро говорить о чем попало, — сбила ее совсем с толку. Наконец она выбрала минуту и спросила:
— Как вам нравится наше место?
— Городок ваш имеет очень приветливый и веселый вид, — сказал Алкивиад.
— Это происходит от вашей доброты! — ответила докторша. — Такой ответ обязателен, когда дело идет о похвале чему-нибудь близкому нам... Доброта, значит, ваша делает вас снисходительным к недостаткам людей и страны.
Алкивиад, наконец, с досадой спросил ее:
— Скажите мне, я вас прошу: отчего женщины здесь так не развиты и не смелы?
— Турция! — сказала хозяйка.
— Извините меня! — воскликнул с сердцем гость. — Чем же турки виноваты, что наши женщины не развиты... В эти дела они не мешаются.
— Так у нас уже исстари ведется. Школ также для девиц мало... Одна школа девичья у нас есть в Превезе. Ее поддерживает русская Государыня!
Алкивиад прекратил разговор, запел итальянскую арию и вышел на балкон.
Море было спокойно; флаги консульств и турецкий на крепости веяли тихо. С какою тоской взглянул молодой патриот на голубой крест греческого флага, который колебался ближе всех к балкону доктора.
«Бедный родимый флаг! Когда бы цвета твои, белый и голубой — символ чистоты и постоянства — красили точно душу эллинов! Когда бы все патриоты наши, от
Кипра до Балкан, были так чисты и бескорыстны в желаниях своих, как чист и бескорыстен я в своих мечтах... Да, я люблю мою ррдину лишь для нее самой, для ее величия и славы... Величие и слава! Несчастный народ! К кому примкнешь ты в будущем? На чью бескорыстную помощь ты можешь надеяться? Слабое племя в четыре миллиона — что будешь значить ты при всей тонкости ума твоего, при всей безумной отваге твоих сынов, при всем их трудолюбии, когда вокруг тебя теснятся и растут великие царства? И, если один какой-либо из великих народов Европы протянет нам братскую руку, будет ли это страх и сознание нашей греческой силы? Нет! Это будет милость льва, а не самобытное величие и слава эллинского народа, себе лишь одному обязанного, собой живущего, гордого и опасного всем другим!»
VIII
Собираясь в Рапезу, Алкивиад надеялся увидать еще раз отца Парфения; он спрашивал о нем доктора, но тот не встречал его и не слыхал даже его имени.
Перед отъездом доктор свел его еще раз к паше.
Мутесариф в этот день был весел. Он принял их радушно, говорил Алкивиаду ты и много смеялся.
— Мы тебя женим в Эпире! — сказал паша. — Э, доктор, женим его?
— Постараемся, постараемся.
— Я уж для твоего хатыра,сын мой, — сказал паша, — и глаза закрою на то, что ты греческий подданный. Если возьмешь девушку райя, я ничего не скажу! Веди ее со всеми комплиментами по улице и с музыкой, я твоего тестя в тюрьму не посажу. А ведь девицы, я думаю, доктор, ваши на такого красивого паликара все смотрят сквозь щелки; как идет он по улице, теперь все бегут к окнам.
— В Рапезе есть для него невесты, — сказал доктор. — Лишь бы взял.
Паша потрепал по плечу Алкивиада и даже погладил рукой его свежие щеки. Алкивиад краснел, но не сердился. Ему казались эти ласки скорее забавными, чем оскорбительными.
Они просидели у паши долго и не без пользы. Алкивиад узнал многое об албанцах, с духом их еще Астрапи-дес советовал ему познакомиться ближе.
Расхваливая наружность Алкивиада, паша заметил, что маленькие уши издавна считаются признаком хорошего рода.
Доктор, желая польстить хозяину, сказал Алкивиаду:
— Вот и наш паша из большого очага,один из первых домов Албании; он в этих приметах должен быть знаток.
— Что значит, брат, ныньче большой очаг Албании! — воскликнул паша. — Аристократия наша не имеет прежней силы.
— Однако! — сказал доктор.
— Не говори ничего! — возразил паша. — В Стамбуле есть великие головы! Кто думает, что теперь то, что прежде было, тот осел! Послушай меня. Точно, было время, мы, албанские беи, приказывали туркам цареградским, и они боялись их. Хотели беи бунтовать, бунтовал и народ. Молодцов и теперь у нас, друг мой, много, да молодцы эти в царском войске служат. К порядку привыкают... Беев наших тоже разместили хорошо. Говорю я тебе, ты меня послушай, в Стамбуле умные головы есть. Смотри, я мутесариф здесь; в Рапезе каймакам — албанский бей. В Берате мутесариф из нашего большого очага. Жалованье большое; почет большой; власть большая, ты знаешь. Кто же нам скажет: «тревожьтесь, заводите смуты!» А кто и скажет, мы тому ответим: пусть голова твоя, осел, высохнет, мне и так хорошо! А народ без нас, ты сам знаешь, что? Теперь времена такие, что двое заптие, которых начальство пошлет, Целую деревню арнаутов как овец пригонят сюда на расправу. И хорошо, друг мой, думают в Константинополе! Азбуки у нас нет; турецкими буквами хотят ныньче албанские слова писать, чтоб учить нас. Благоразумно это, эффенди мой, очень благоразумно! Веру, ты скажешь, мы прежде не знали хорошо. И я скажу тебе: правда это, друг мой, но погляди!.. Имин-бей своих детей в Стамбуле обучил; Нур-редин-бей ходжу ученого в дом взял; — тот взял ходжу, другой к ходже сына шлет... Веру узнают люди. Вот тебе об Албании мое дружеское слово!