В те дни я обнаружила в себе склонность к исследованию чувств, как некоторые склонны к исследованию ошибок. Обычно подобную склонность приписывают женщинам, считая их более нудными и дотошными, чем мужчины, но это несправедливо. Возможно, причина подобной предрасположенности в том, что душа никогда не бывает удовлетворена и не желает скрывать свою неудовлетворенность. Мое стремление к преувеличению эмоциональной стороны, силы чувств и их способности в любой момент стать еще сильнее привело к тому, что образ Томаса и Виолеты, сидящих в полутьме друг напротив друга или за пианино на втором этаже башни в рассеянном свете лампы, такой наивный, романтичный и беспечный, стал для меня источником особого удовольствия. Мне нравилось подниматься наверх и смотреть на них, погруженных в музыкальные занятия и освободившихся от давления тети Лусии (которая, казалось, напрочь забыла о музыке и перенесла всю свою энергию на толстый том с романами всех Бронте). Встречались ли они молча взглядами? Я не могла сказать с уверенностью, что нет, тем более что молчаливые взгляды идеально подходили к этой паре, растворенной в сумерках на втором этаже башни. В таких случаях люди старшего возраста обычно прибегают к вычурной фразе: «Как чудесно подходят друг другу эти двое!» Но когда я смотрела на Виолету и Томаса Игельдо, ничего подобного мне в голову не приходило, потому что я тоже чувствовала себя втянутой в неожиданное романтическое приключение. Сейчас, спустя столько лет, я могу сказать, что видела тогда, в шестнадцать, когда смотрела на Виолету и Томаса Игельдо: я видела необыкновенную духовную связь; возможно, эта мысль была навеяна гравюрой, где Данте тайком следит за идущей по площади Беатриче.
Любые естественные, открытые, всеми признанные любовные отношения, все, что напоминало брак, казалось мне в то время ненужным, заурядным, лишенным остроты. Конечно, по большей части такие представления были, подобно музыкальным озарениям, всего лишь бессознательными движениями души; меня вдохновляло все то, в чьем существовании я не сомневалась, но о чем не могла составить четкого суждения. Поэтому мне доставляло удовольствие смотреть на Виолету и Томаса так же, как на изысканный, наполненный светом пейзаж.
Прекрасные вещи вызывали у меня в то время особый интерес: они меня занимали и забавляли; далекий от моего одиночества образ, который тем не менее являлся моим отражением, — образ Игельдо и Виолеты у пианино, связанных неожиданно открывшейся прелестью Лунной сонаты Бетховена, настолько проникал мне в сердце, что оно выражало свой восторг частыми ударами.
Такое положение вещей сохранялось, пока длилось лето, хотя ни о чем конкретном речь никогда не шла. Все это должно было закончиться, и только я видела в происходящем идеальный отпечаток невозможного. Начало учебного года означало окончание музыкальных занятий и всего остального.
Помню, в тот вечер Томас сначала стучал в дверь дома тети Лусии, потом, не менее настойчиво — в дверь башни. Шел сильный дождь, и было уже по-осеннему мрачно. Я видела, как он вышел от тети Лусии и посмотрел на наш дом — с мокрыми волосами, в промокшем пиджаке, он имел отрешенный вид, напоминая персонажей романов девятнадцатого века, какими их изображают на иллюстрациях. Он долго, не двигаясь с места, смотрел на наш дом, и я в конце концов отвела взгляд, потому что вид его меня угнетал, нужно было или окликнуть его, или сказать о нем остальным, но в тот момент я была к этому не готова. Возможно, нелепая, одинокая фигура промокшего до костей Томаса не вызывала у меня ничего, кроме раздражения, и даже если бы я отреагировала на его присутствие, так только для того, чтобы поскорее от него отделаться. Почему он не постучал к нам, а просто стоял и смотрел?
Начались занятия в школе, и Томас Игельдо, как и было договорено, перестал приходить к нам четыре или пять раз в неделю. В тот год приходилось очень много заниматься, и я быстро о нем забыла. Я пошла в седьмой, Виолета в пятый класс, многое нам было внове, а тут еще выяснилось, что Том Билфингер приедет на всю осень, поскольку летом они с тетей Лусией не виделись, как всегда бывало раньше.
Однажды поздно вечером маме позвонили по телефону. Телефон стоял в прихожей, как в большинстве домов в те годы, и мы слышали, как она повесила трубку и подошла к двери в гостиную, где мы все, включая фрейлейн Ханну и тетю Лусию, в тот момент и находились. Наконец она вошла и, когда мы все к ней повернулись, сказала:
— Это старший брат Томаса Игельдо, спрашивает, не у нас ли он и не видели ли мы его в последние несколько дней. Я сказала, что он не приходил уже недели две, с тех пор как вы пошли в школу, а брат его сказал, что звонит, потому что беспокоится, хотя и предполагал, что у нас его быть не может. Вот уже три дня, с сегодняшним четыре, как он исчез, и никто не знает, где он. Он говорит, они узнавали в Летоне — в пункте «скорой помощи», в полиции, в жандармерии, везде, проверили списки постояльцев во всех пансионах и гостиницах, но все без толку. Он не хочет ничего говорить своей жене и тем более родителям, они совсем старые, и не знает, как поступить, поэтому звонит.
Тетя Лусия высказалась чересчур, на мой взгляд, категорично (а может, я позже так подумала), словно хотела сразу покончить с этим делом:
— Небось захотелось парню прогуляться, вот и поехал, к примеру, в Мадрид, а что не сказал никому, так вы же знаете, какой он у нас неразговорчивый, и дома, наверное, тоже слова из него не вытянешь…
— Этого не может быть, — сказала мама. — Томаса с братом водой не разольешь. Наверняка с ним что-то произошло.
На что тетя Лусия, которая иногда бывает самой настоящей злюкой, сказала:
— Господь не допустит, чтобы с ним что-то произошло. В конце концов, это совершенно нормально, если парень его возраста не хочет на веки вечные остаться в Сан-Романе, да еще с братом, невесткой, их детишками и «Ла Нота де Оро» в придачу. Я всегда считала, что лучше ничего не объяснять или объяснять, когда уже вернешься, пусть тогда попробуют отнять то, что было, как говорил папа, когда внезапно отправлялся в Мадрид к своей Пепе Хуане.
— Какие глупости ты иногда говоришь, Лусия. При чем здесь это? Папа есть папа, а Томас — хороший парень, будто ты не знаешь. Нет, что-то случилось…
Два дня спустя, когда мы уже поднимались в спальню, из пустоты прихожей, словно из колодца, зазвонил телефон. Мама взяла трубку, а тетя Лусия, стоя позади нее, у лестницы, слушала, как она говорит:
— О, господи! По крайней мере, вы его нашли.
Это оказался брат Томаса Игельдо.
— Бедняга, он звонит, чтобы мы не волновались, — сказала мама.
Меня поразило, что беда, приключившаяся с Томасом, не была несчастным случаем, например, он не утонул, как Индалесио, и вообще в несчастье, которое с ним произошло, не было ничего случайного. Мама коротко пересказала то, что сообщил ей по телефону брат Томаса: его нашли на пляже в Санта-Кристине, в сорока километрах от Сан-Романа, босого и небритого, и он не мог сказать ни где живет, ни кто он, ни что делает на песчаном берегу. Его увидели рыбаки, которые в тот день во время отлива отправились за навахами [34].
~~~
Был воскресный вечер, время чая. Занавески уже опустили, но безудержный ветер бился в ставни, напоминая о великой осени, накрывшей облаками море и остров, и о царящем снаружи мраке. В такое время нет ничего лучше, чем сидеть дома, хотя почему-то именно в эти часы, когда ты, казалось, надежно защищена от внешнего мира, он занимает тебя куда больше, чем в одинаково яркие летние дни, лишенные контрастов. Я помню тот вечер, потому что это было вскоре после несчастья с Томасом и дома я особенно остро ощущала себя в безопасности, а еще из-за слов тети Лусии, вернее, из-за одного слова, будто она была сивиллой и могла предсказывать будущее, пусть неопределенно, какими-то ничего не значащими, легкомысленными фразами: «Вот мы сидим здесь все вместе, такие сытые, пьем чай, едим свежие булочки и ни о чем не думаем, да и зачем думать, если тут так хорошо, и всегда было, даже до войны. Даже то, что продукты выдавали по карточкам, нам очень нравилось, я обожала тот зеленый хлеб, помнишь? ну конечно же помнишь, да и война здесь едва чувствовалась». Мы во все глаза смотрели на нее, и я, помню, подумала, что иначе мы никогда на нее и не смотрели, мы всегда слушали ее с изумлением. Не помню, что говорили остальные, может, ничего, а может, что-то насчет бури, о которой в полдень сообщили по Национальному радио и которая в нашей части побережья обещала быть сильнее всего. Во всяком случае, возникла пауза — достаточно длинная, чтобы переварить услышанное, и достаточно короткая, чтобы все мы сочли естественным, что тетя Лусия продолжает говорить, о чем говорила, хотя никто пока не понял, о чем именно. «…Это произошло со многими семьями, такими же, как наша, тот же чай, те же удобные кресла, симпатичные домики, симпатичные уголки, и вдруг, ни с того ни с сего — крик-крак, и всё!» Именно это слово я имела в виду, когда говорила о тете Лусии и сивилле, — «крик-крак»! Мы с Виолетой и Фернандито почти одновременно спросили, что такое крик-крак. «Как что? — ответила она. — Слово само за себя говорит. Все потерять, заложить свою собственность, вдруг остаться буквально без единого реала, как семья Касусос. Они покинули свой дом, в чем были, спасибо еще, банкиры хоть это разрешили оставить. И жаловаться они не могли, права не имели, потому что нечего было становиться на сторону этого сумасшедшего кайзера. И нечего было столько тратить. В их доме только и говорили что о политике да театре. Если ты не бросал femme fatale [35] [2] в meublé [36]на бульваре Капуцинов или не ставил все время на желтое в roulette [37], значит, ты не поэт». «Лусия, дорогая, в рулетке только два цвета, желтого там нет, как же можно на него ставить», — смеясь, говорила мама, и мы все смеялись вместе с ней. «Возможно, это был покер, откуда мне знать, мы ведь никто ни во что не играем, вот папа, да, любил покутить, но все с оглядкой, он такой был скупой, бедняжка, правда, благодаря этому мы хоть что-то имеем».