«Здравствуй, Леночка! Я не думал получить письмо так быстро, просто так, по инерции, потопал к почтовому ящику — и вдруг нашел твое письмо! А у меня как раз сегодня такое настроение паршивое, что не знаю, куда от себя деться... Леночка! Можно
я
приеду к тебе на полдня? Я так за тобой соскучился, что ты представить себе не можешь. Я только погляжу на тебя и уеду. А твоих пляшущих человечков я не могу разгадать, у меня нет ключа». Ну скажите, ну разве не беда? — получил человек письмо, а она
валяет
дурака и пишет (может быть, даже самое
главное!) конан
-дойлевскими пляшущими человечками, жди теперь, когда достанешь книжку. Дите,
хорошее
дите, только вот тоска уже не детская.
А Элла Степановна (я следую ее рассказу) места себе не находила. Послала мужа («Тебе, мужчине, проще, узнай, что у них с Леной»), муж покорно пошел в сарайчик, где жил Борис, разговаривал, «много приводил жизненных примеров», сын со всем соглашался, но на вопросы не отвечал. Как чужой.
Нет, конечно, все началось задолго до того дня, когда Борис заговорил о женитьбе.
— Тогда уж я стала сама с ним разговаривать,— продолжает Элла Степановна.— «Боря, говорю, у вас с Леной должны быть только ученические отношения, исключительно ученические!» Вы думаете, что тут он мне что-нибудь ответил? Ничего! А уж как он стал чудесить после ее отъезда!
«Здравствуй, любовь моя, Ленка! Я сейчас буду тебе душу изливать. Начнем с твоего отъезда и дальше в хронологическом порядке. Значит так. Как только ты уехала, я вернулся домой и до обеда провалялся в трансе, а потом вспомнил, что мама мне задала кучу дел. Пришлось вставать и за дело приниматься. Ремонт у нас, сегодня с батей ванну ставили, еще надо рамы на веранде сделать, а потому сказать тебе, когда приеду, не могу. Кто его знает, что мать еще придумает. Я и так уж ей половину проводки поменял. Током бы меня стукнуло, что ли?»
Скажите мне, какие школы, какие курсы должны проходить матери, чтобы они научились понимать сыновей? Какие университеты? Когда женщина растит сына одна, меж ними обычно возникает особо счастливое товарищество, основанное на взаимопониманий, которое возникает не просто от совместного житья, но в том многослойном процессе выращивания, о котором мы уже говорили. Тогда-то всходят и нежно переплетаются между собой самые заветные привязанности. Они всегда под угрозой, потому что жизнь вечно будет их испытывать. Каждая мать знает, что настанет время иных интересов, иных дружб — и, наконец, любви. Придется пережить потерю власти (а у какой матери ее поначалу нет?), утрату собственности (а какая мать не ощущает ребенка как собственность?). Теоретически это всем известно, но когда доходит до дела, требуется умение и даже искусство, чтобы при крутых поворотах не порвались связи. Элла Степановна, неглупый чело век, уважаемая женщина, мастер цеха, о таком искусстве не знает ничего. Просто ничего.
— Я ему говорю: «Ты ведешь себя неприлично по отношению к матери!— продолжает она, разгорячась.— Ты что, не видишь: мать нервничает». А он уйдет к себе в сарайчик и ничего не скажет. «До какого времени,— кричу,— ты надо мной издеваться будешь?!»
«Знаешь, Ленка, после твоего отъезда время для меня снова остановилось. Те три дня, что мы были с тобой, промелькнули, как один миг. Не успел оглянуться и уже снова один. Аленка, милая моя, любимая, медвежонок мой маленький, неуклюжий, без тебя мне не жизнь. Ну ладно, поплакался, ты еще и не поверишь мне, скажешь — трепач. До свидания, дорогая и многоуважаемая Елена Валентиновна! Надеюсь на скорое свидание. Припадаю к стопам. Ваш верный слуга Борис».
Стала Элла Степановна с мужем держать совет: что делать? Пропал у парня интерес к жизни. Давно надо о приписном свидетельстве в военкомат думать — не думает. Решили: это переходный возраст. Опасный возраст, когда нужна осторожность. И было постановлено: больше не ждать, а сразу купить сыну мотоцикл.
То, что произошло дальше, ударило мать в самое сердце: отказался! «Не надо»,— сказал. Уходила, на глазах уходила власть над сыном, и не было сил ее вернуть.
Однако, отказавшись от мотоцикла, он с неожиданной легкостью согласился на шитье костюма, но это (новое оскорбление!) оказалось уловкой — за отрезом надо было ехать в город, а в городе кто живет? Во время этой поездки он и сказал матери о намерении жениться.
Это было, как удар грома, ошеломивший, лишивший языка! Какая женитьба?! Учеба, вот о чем надо думать (опять ошибка, вечная ошибка родителей, которые убеждены, будто на время учебы юная жизнь должна впасть в анабиоз, и только та часть сознания, что ведает учебной программой, пусть будет включена и работает).
А в бессонные ночи после их разговора она лежала и думала: ребятишки еще, не знают, что ранние браки не живучи, не представляют, каково это, в двадцать остаться одной с ребенком на руках. А при мысли, что ее мальчик начнет жизнь с забот, с пеленок, опутанный алиментами... Загубит, загубит он свою молодость, свой талант!
И она сделала еще одну попытку сближения. У нее скопились деньги, крупная сумма, которую она теперь решила положить в сберкассу на имя сына. Рассказывая мне об этом, Элла Степановна горько заплакала — впервые за весь рассказ.
—
Если бы моя мать,— говорила она всхлипывая,— такое для меня сделала, я бы ноги ей целовала! А он? «Мне ничего не надо. Оформляй на себя».
Разъезжалось, расползалось взаимопонимание, уступая место отчуждению и разладу.
Он уехал из дому (как мы помним, раньше начала занятий), к этому времени он уже действительно жил у Лены, и чуткая «полиция нравов» сняла свой пост.
Да, она тогда «крепко ругалась» на сына за учебу (боже мой, смерть уже давно все расставила по местам, а эта несчастная женщина все еще говорит о зачетах и прогулах!), требовала, чтобы назавтра оба явились в училище и чтобы вызвали Ленину мать. Но это не все — и я вынуждена длить пытку, задавать свои вопросы — ей, потерявшей единственного сына (я знаю, что теперь она ни минуты не может оставаться одна и нет у нее ночей). Не все это, не все, и я спрашиваю, не говорила ли она еще чего-нибудь. Нет, больше ничего. Наутро они с мужем ждали ребят к назначенному сроку возле училища, потом отчим уехал за ними, Элла Степановна осталась одна у ворот, к ней подошел Саша (вот он, тот разговор, который мне нужно проверить), и она сказала ему: езжай за ними, скажи, чтоб приходили,
—
И больше ничего?— спрашиваю.
И тут ее лицо словно бы начинает раскаляться.
—
Вы думаете — что,— вдруг говорит она,— я не понимаю, к чему вы подбираетесь? Да, я сказала: не откроют, взломаем дверь с милицией.
—
И больше ничего?
Молчит. Не может она, не в силах выговорить теперь своих тогдашних слов, да и как их выговоришь? «Взломаем дверь с милицией, и Лену будут судить за проституцию»,— вот что она тогда сказала.
«Здравствуй, моя любимая Лёнка-Алёнка, мой толстенький колобок. Пишу, как всегда, вечером. Настроение паршивое, скучаю за тобой. Уж и не дождусь, когда мы будем вместе с тобой навсегда. Создадим образцово-показательную семью. Ах, как я за тобой соскучился, медвежоночек мой! Твой Боб».
—
Что же, он не знал моего характера? — стонет Элла Степановна. — Я накричу, нашумлю, а потом отхожу ведь быстро! Я просто так тогда Саше сказала. Я бесшабашно сказала!
И снова ошибка, грубейшая: не смеет мать говорить бесшабашные слова, когда речь идет о предметах, дорогих для сына (слово может ранить сильнее ножа — это азы). Но здесь, разумеется, была не бесшабашность, а сердечная судорога, тот злой огонь души, в котором деформируются, корежатся ее устои. Элла Степановна уже забыла о том, чтобы сделать как лучше, она вообще забылась, потеряла себя. Ею уже владела жажда сделать больно, сломить гордость (а ребята были гордые), взять в клещи (а ребята из ее клещей ускользнули тем способом, который казался им единственным).