— Не сердись на меня, — сказал Маркус.
Наступило молчание. Потом Карл издал какой-то низкий звук, похожий на смешок.
— Все хорошо, брат. Садись, брат.
Маркус понял, что держит в руках цветы. Значит, он и сам не заметил, как взял их с мраморного столика. Теперь он положил их вместе с коричневым пакетом на письменный стол и вдохнул душноватый аромат коричневых и желтых хризантем.
— Маркус, Маркус, просил же я тебя оставить нас в покое.
— Мне неловко. Понимаешь, я…
— Считай, что мы умерли.
— Но ты жив. И Элизабет…
— Ты ничем не обязан Элизабет.
— Тут какое-то недоразумение, — он чувствовал себя до сумасшествия красноречивым и даже отважился на требовательный тон. — Вопрос не в обязанностях. Просто Элизабет не дает мне покоя. Я все время думаю о ней. И это такие странные мысли. Я просто должен увидеть ее. Я не могу работать, ничего не могу делать.
— Ты сказал «такие странные мысли». Я не понимаю.
— Не знаю… Мне снятся страшные сны о ней, будто она изменилась… Понимаешь, ради спасения собственного рассудка я должен увидеть ее.
— Возможно, позднее. Посмотрим. Элизабет сейчас нездорова.
— Боюсь, я не верю больше ни одному твоему слову, — сказал Маркус. Он чувствовал себя необычайно возбужденным. Он всматривался в Карла, который стоял перед ним вне прямого света лампы.
— Не все ли равно, — со вздохом произнес Карл. Вздох перешел в зевок.
— Не надо так, Карл. Я хочу поговорить с тобой серьезно.
— О чем, мой милый Маркус? Может, ты ждешь воспоминаний о нашем детстве?
— Нет, конечно, нет. Я хочу поговорить о тебе, о твоих мыслях, о твоей сущности.
— Тяжкий вопрос, тебе не по силам.
— Знаешь ли ты, что некоторые считают тебя сумасшедшим?
— И ты?
— Нет, я так не считаю. Но ты ведешь себя странно, никого не хочешь видеть… и все, что ты мне сказал в последнюю нашу встречу… Правда, что ты потерял веру?
— У тебя такой старомодный словарь. Иными словами, ты хочешь знать: думаю ли я, что Бога нет?
— Да, хочу знать.
— Да, я так думаю. Бога нет.
Маркус устремил взгляд на высокую неподвижную фигуру, наполовину окутанную тьмой. Слова, произнесенные Карлом, прозвучали твердо и уверенно. Это были те самые слова, которые Маркус сам привык считать своего рода общим местом. Но произнесенные, они с новой силой потрясли его.
— Значит, в последний раз ты говорил серьезно? Не подшучивал надо мной?
— Ни к чему мне шутить над тобой, Маркус, тем более вводить тебя в заблуждение.
— Но, Карл, если ты и в самом деле утратил веру, тебе нельзя больше быть священником. Твоя должность…
— Моя должность — быть священником. Если нет Бога, моя должность — быть священником без Бога. А теперь, мой милый Маркус…
— Пожалуйста, еще минуту, Карл. Объясни мне…
— Помолчи немного.
Карл повернулся и стал мерить шагами комнату. Маркус сидел сгорбившись. Он не мог двинуться, словно его зачаровали.
Спустя какое-то время Карл сказал:
— Хорошо, давай поговорим, почему бы и не поговорить. В прошлый раз я представил тебе вульгарную доктрину. А теперь ты хочешь, чтобы я познакомил тебя с истинным положением вещей?
Хотя Маркус и сопротивлялся, но все равно был близок к мысли, что его брат сумасшедший. Он боялся Карла. И, сам того не желая, тихим голосом произнес:
— Нет, теперь бы мне не хотелось.
— Никому не хочется, Маркус. Ведь это тайна тайн в этом мире. Даже если я открою тебе, ты не сохранишь ее в своем сознании, потому что это слишком тяжкая ноша, — Карл все еще ходил по комнате, но не прямо, а как бы раскачиваясь туда-сюда. Сутана шелестела и развевалась, опадала и опять приходила в движение. — Ты не можешь себе представить, как часто я имел искушение провозгласить с кафедры, что Бога нет. Это было бы наиболее религиозное заявление, которое только можно представить. Если бы нашелся достойный произнести его и достойный воспринять.
— Оно не так уж ново…
— О да, эти слова произносились часто, но только никто им не верил. Возможно, Ницше немного верил. Но его эгоизм художника вскоре отгородил его от правды. Он не мог ее перенести. Может быть, именно это и свело его с ума. Не сама правда, а неспособность перенести ее созерцание.
— Я не вижу в этой правде ничего ужасного, — сказал Маркус. — Атеизм способен быть вполне гуманной доктриной…
— Истина не такова, какой воображали германские теологи, не такова, какой воображали рационалисты с их водянистым современным теизмом, не такова, как думали те, кто называли себя атеистами, а на самом деле не изменили ничего, кроме нескольких слов. Теология так долго восседала на троне. Ей кажется, что она еще может править, как королева в изгнании. Но теперь все иначе, toto caelo [18]. Люди вскоре начнут ощущать последствия, но не сразу поймут, в чем дело.
— А ты понимаешь? — пробормотал Маркус. Он нащупал что-то на столе. Поднял. Это была бумажная стрела.
Карл продолжал:
— И тут не просто, что «все позволено». Такое толкование — это детский лепет. Да никто никогда и не отваживался заявить, что искренне верит в эту вседозволенность. Чего ж хотели эти преобразователи? Всего-навсего какой-то новой морали. Истина же ускользнула от них. Хотя само представление об истине уже было бы для них смертельно.
— Но все равно мораль остается…
— Положим, истина была ужасна, положим, она была похожа на черную яму или на птицу, бьющуюся в пыли темного шкафа. Положим, только зло было реальным, только какое же это зло, если оно утратило даже свое имя. Кто бы мог созерцать его? Философы никогда даже не пытались. Все философы проповедовали этакий необременительный оптимизм, даже Платон. Философы не более, чем передовой отряд теологии. Они верят, что Благо находится в центре вещей и распространяет на них свой свет. Они не сомневаются, что Благо едино и всеобще. Они уверены в этом или же обожествляют общество, что в общем-то одно и то же. Лишь немногие из них по-настоящему боялись Хаоса и Древней Ночи, и лишь единицы улавливали мельком… И если им случалось через какую-то щель, через какое-то отверстие в поверхности взглянуть на истину, они тут же мчались к своим столам, они трудились усерднее, чтобы только доказать: это не так, этого не может быть. Они страдали, они даже жизнью жертвовали за свою аргументацию и называли ее истиной.
— Но ты сам веришь?..
— Любое толкование этого мира не более, чем ребяческая забава. Разве это не очевидно? Вся философия — это лепет дитяти. Иудеи отчасти понимали это. Только их религия содержит в себе подлинную мужественность. Автор Книги Иова понимал это. Иов просит смысла и справедливости. Ягве отвечает: нет ни того, ни другого. Есть только сила и чудо власти, есть только случайность и ужас случайности. И если существует только это — Бога нет, и единое Благо философов есть только иллюзия и фальсификация.
— Подожди, — сказал Маркус. Его голос прозвучал в пространстве комнаты неожиданно резко и грубо, как будто до этого слова Карла не звучали, а бесшумно проникали в сознание путем телепатии. — Подожди минуту. Я, может быть, отчасти и согласен с тем, что ты сказал. Тем не менее, обыденное пристойное поведение еще имеет смысл. Ты же говоришь так, будто…
— Если добро существует, оно должно быть едино, — сказал Карл. — Множественность — это не язычество, а триумф зла, точнее, того, что когда-то называлось злом, а теперь утратило имя.
— Я не понимаю тебя. Люди могут спорить о морали, но рассудок остается с нами…
— Исчезновение Бога не просто оставляет зияние, в котором человеческий рассудок может парить. Смерть Бога дает свободу ангелам. Они-то и ужасны.
— Ангелы?..
— Существуют начала и силы. Ангелы — мысли Бога. Теперь он распался на множество мыслей, непостижимых для нас ни в своей природе, ни в множественности, ни в силе. Бог был, по крайней мере, наименованием чего-то, что мы считали добром… Теперь даже имя пропало и духовный мир распался. Отныне ничто не в силах предотвратить магнетизм многих духов.