В годы, последовавшие за вечеринкой у Шайлы, ощущение печали и несчастья, поселившихся в доме Фоксов, только усилилось. Я часто думал, что, возможно, это связано с одержимостью Джорджа Фокса своей музыкой. Мы все боялись мистера Фокса с его безупречными манерами Старого Света, его изуродованной рукой, его страданиями и его сдержанностью, казавшейся особенно неестественной, когда он бросал на всех злобные взгляды. Хотя ученики, с которыми он занимался музыкой, его обожали, все эти дети и сами отличались особой чувствительностью. По ночам, пытаясь уснуть, я прислушивался к тому, как мистер Фокс играет на пианино, и на всю жизнь усвоил, что музыка способна выражать боль, а прекрасная музыка — это место, где может укрыться страдающий человек.
Помню, как впервые сказал матери, что, по-моему, с Шайлой что-то не так. Я заметил, что, когда Руфь не догадывается о моем присутствии, она говорит с дочерью совсем по-другому. Однажды по ветке дуба я пробрался к спальне Шайлы и уже хотел было поискать ее в доме, как вдруг услышал, что миссис Фокс разговаривает с ней внизу. Прежде чем на цыпочках пробраться обратно к окну, а оттуда — к секретному проходу, соединявшему наши дома, я снова услышал голос Руфь. Ее слова заставили меня остановиться, чтобы проверить, не ослышался ли я.
— Закрой эту дверь, когда говоришь со мной, — крикнула Руфь, — а не то мы все здесь умрем от пневмонии. Ты этого добиваешься? Чтобы все мы умерли. Иди и вымой руки. Нечего играть в грязи. Бог создал тебя не муравьем. О мой бог! Эти руки. Поди сюда. Выключи плиту. Ты что, совсем с ума сошла? Хочешь поднять на ноги пожарную команду?
Я не узнавал в этой нервной, неуравновешенной женщине Руфь Фокс. Так я впервые смог увидеть изнутри, какое детство было у Шайлы из-за того, что немцы опустошили и разрушили мир ее родителей. Уже гораздо позже я понял, что нацисты были частыми гостями в том доме, смотрели на их трапезы холодными голубыми глазами, блевали на зажженные в канун Шаббата свечи. Шайла выросла в убеждении, что микробы — это низшая разновидность немцев, питающихся душами евреев.
Проползая по толстой ветви дуба, я услышал, как Руфь сказала:
— Отойди от этого окна, Шайла. Рядом может пролетать ангел смерти.
Я повернулся и увидел маленькое испуганное лицо Шайлы. Она помахала мне, и я в ответ тоже ей помахал. Сейчас я понимаю, что дом Фоксов на Пойнт-стрит в Уотерфорде был просто приложением к Берген-Бельзену, остановкой на пути в крематорий. Ни мать, ни отец Шайлы не могли оставить страну своего жуткого прошлого. Джордж Фокс играл для утешения тех, кто вознесся вместе с дымом и присоединился к воздушным потокам над Польшей. Каждая мрачная нота отмечала потерю души, вошедшей в реку смерти без утешения музыкой. Дом был наполнен слезами, ужасом, яростью и музыкой, заставлявшей детей представлять себе захватчиков, марширующих с факелами из волос евреев.
После того как мы поженились, Шайла иногда рассказывала мне о своем детстве на Юге. Она думала, что в любой момент немецкие солдаты могут молниеносно окружить ее дом и тогда виноград, багрянник и азалии погибнут. Но для Шайлы такие признания были нетипичны. Она, как правило, не обсуждала зацикленность своих родителей на военных переживаниях. Эта тема стала verboten [159], особенно после рождения Ли. Для Шайлы непереносима была даже сама мысль о мире, способном посадить ребенка, такого ласкового и беспомощного, как Ли, в газовую камеру. Этот мир стал строительным материалом для ее ночных кошмаров, но она редко впускала его в свою дневную жизнь.
Я даже представить себе не мог силу ее патологического наваждения, пока не увидел свежевытатуированный лагерный номер Джорджа на руке Шайлы в чарлстонском морге после ее самоубийства. И наличие этого, еще сырого, злобного номера красноречиво свидетельствовало о страданиях Шайлы по поводу ужасного кровопускания, устроенного ее народу.
После смерти жены я вдруг тоже стал одержим холокостом, начав изучать эти годы с такой самоотдачей, с такой страстью, которых сам от себя не ожидал. Номер на руке Шайлы преследовал меня, поскольку говорил о том, о чем я даже не подозревал, а именно о том, какую крестную муку несла она в себе. Не сомневаюсь, знай я тогда всю глубину ее переживаний из-за истребления евреев, то смог бы ей помочь. Она прожила жизнь, скрывая свое еврейство, упрятав его в кокон из тончайших шелков. Ее одухотворенность принесла в темноте свой плод: чудовищную бабочку с черепами на припудренных крыльях, пытавшуюся влететь в музей, в котором Шайла хранила свою душу, пропитанную хлороформом и пришпиленную к бархату. Только после рождения Ли она, похоже, захотела вернуться к еврейским корням. Шайла Фокс выросла в мертвой точке южного христианского мира, ее приняли христианские дети, и она была вполне счастлива в тихом маленьком городке, где национальность делала ее немного экзотичной и не такой, как все. Однако ее родители слыли людьми религиозными и богобоязненными, а Шайла воспринимала свою маленькую синагогу как запасной выход, театр, бал-маскарад и оазис. Когда она перешла в старшие классы, пятьдесят еврейских семей стали каждую неделю вместе отмечать Шаббат, и в ярком свете, на фоне шума и болтовни Шайла чувствовала себя в центре мира, который лелеял ее и гордился ею.
Руфь ничего не говорила Шайле о половой зрелости и не предупредила об изменениях, которые должны произойти в организме девочки. Когда у Шайлы впервые началась менструация, она решила, что у нее рак и, вероятно, она чем-то страшно прогневила Бога. В отличие от других, в пору созревания она вступила невинной и неподготовленной, а потому ей казалось, что она какая-то особенная, не похожая на других, можно сказать, избранная. Она стала задумчивой и замкнутой. Мать страстно ее защищала, и в тот год, еще до того как у Шайлы начались срывы, они очень сблизились. Именно тогда Руфь Фокс стала рассказывать дочери о войне. Она все говорила и говорила и никак не могла остановиться. Рассказы о жутких испытаниях, выпавших на долю Руфи и Джорджа, потрясли воображение их не по годам развитой, тонко организованной дочери, и рассказы эти были наполнены такой мукой, что каждый раз поражали Шайлу, а особенно сильно — во время менструации. Так, страдания родителей невольно наложились в мозгу Шайлы на факт ее собственного кровотечения. Руфь давно собиралась рассказать о том, что случилось с ней, с ее мужем и их родными в Восточной Европе, однако все ждала подходящего момента, когда Шайла повзрослеет. И хотя Руфь считала очень важным, чтобы Шайла поняла, что мир — опасное и жестокое место, мать не хотела внушать это дочери слишком рано, не хотела, чтобы та испытывала страх перед вероломством и дикостью человечества. И вот, несколько волюнтаристски, Руфь выбрала пубертатный период Шайлы, чтобы наконец начать рассказ о тех событиях.
Руфь всматривалась в лица своих уотерфордских соседей, гадая, что должно случиться, чтобы они толпой вышли на улицу, дикие и беспощадные, жаждущие еврейской крови. Я даже и не подозревал о том, что в течение всего моего детства Руфь изучала мое лицо, пытаясь представить его под козырьком нацистской фуражки. В каждом встречном христианине Руфь искала тайного нациста. Но обо всем этом я узнал гораздо позже.
Шайла была хорошим слушателем, как губка впитывая в себя эти истории, — и в результате они сделались частью ее самой. В ее мозгу они собрались в целую библиотеку, и их тяжесть неизбежно привела к мигреням и ночным кошмарам. Рассказы помогли Руфь отчасти снять с души груз отчаяния и боли, которые так долго носила в себе, и она не сразу поняла, в какую бездну отчаяния и боли ввергла свою старшую дочь.
В возрасте тринадцати лет Шайла ушла в себя, отдалилась от семьи и друзей, а потом произошло несколько странных эпизодов, которые в конце концов привели ее в кабинеты детских психиатров Юга. В школе она училась хорошо, но общения с друзьями и приятелями старательно избегала. Именно тогда Шайла добилась наибольших успехов в игре на фортепьяно, и именно тогда у Джорджа, понимавшего, что Шайле недостает виртуозности и страсти, свойственных лучшим концертным исполнителям, зародилась надежда, что она может стать прекрасным преподавателем музыки. Шайла репетировала часами и, как и ее отец, получала передышку, извлекая эти мрачные звуки, находила спасение в печальных и таинственных аранжировках. Ее усердие за музыкальным инструментом из достоинства превратилось в своего рода помешательство.