Миникайф стояла у окна и бормотала себе под нос.
Прошло уже почти три дня, а мы с ней так больше и не поговорили. Она мало-помалу перебирала весь свой словарный запас, отчаянно цепляясь за последнюю надежду найти таким способом нужное слово.
Начальник с лицом маньяка вышел из своего кабинета. Наша маленькая группа напрягла ягодицы, каждый боялся, что с него начнут новый круг. Только в глазах вконец отощавшего дылды я заметил мелькнувший огонек надежды, да и то тусклый. Начальник что-то скомандовал, и появились два солдата с большими холщовыми мешками.
Они раздали нам одежду — хлопчатобумажные полосатые пижамы, мятые и пахнувшие старым бельем. Вскоре мы были готовы. Должен признаться, наконец-то одевшись, после того как столько дней провел в чем мать родила, я всем своим существом ощутил комфорт и даже почти роскошь. Жаль только, что Миникайф тоже облачилась в пижаму, опустив занавес над тем, что было для меня ежеминутным и самым упоительным спектаклем.
Остались, правда, воспоминания, и потом, милое личико с сине-бело-красными глазами — это цвета белокурых девушек, проливших много слез.
Нас вывели под усиленной охраной, что было, на мой взгляд, излишне, так мы ослабли, и посадили в крытый брезентом кузов грузовика. Утренний холод проникал сквозь ткань, и роса оседала влажными разводами на полосках наших пижам.
Взревев лютым зверем, грузовик тронулся в путь.
Как иной раз всплывают в памяти звуки голоса и запах умершего близкого родственника, до нас сквозь брезент грузовика долетали звуки и запах воли. За несколько недель в заключении мы почти забыли, что когда-то у нас была другая, не тюремная жизнь.
Сидевшая напротив меня Миникайф была белее белых полос на своей пижаме. Она беспокойно ерзала, точно голодный зверек при виде пищи.
Жужелица, Парашют, Виолончель, Гороскоп, Батут, Ворота, Каракурт…
Этот бессвязный набор слов, полузакрытые глаза, руки, переплетенные на коленях, точно диковинные корни… вид у нее был совершенно потерянный. И за ревом грузовика и бормотанием Миникайф чудилась гнетущая тишина траурного бдения.
Мы ехали несколько часов. Наверное, дорога заняла большую часть дня. В грузовике понизилась температура. При каждом выдохе у наших лиц клубились голубоватые облачка пара. У тех, кто боялся, они были совсем маленькие, зато много. У меня, например, и еще мать Миникайф тоже боялась. Остальных сморила дремота от усталости, а скорее от мучительного холода, воцарившегося в последние полчаса.
Потом грузовик притормозил, запыхтел и, шумно выдохнув компрессором, остановился.
Дремавшие открыли глаза, боявшиеся затаили свое частое дыхание.
Брезент приподнялся, сзади показались лица конвоиров в мокром ореоле предвечернего света.
Одного за другим нас высадили и построили перед грузовиком. Перед нами тянулась на несколько сотен метров колючая проволока, окружавшая пустырь с несколькими строениями из дерева и бетона.
Местность была сельская, судя по погоде, начало зимы. Трава, твердая как солома от замерзшей грязи, торчала жесткими пучками, о которые мы то и дело спотыкались, серый пейзаж вокруг был соткан из тумана со стежками корявых деревьев.
Посреди всего этого заключенные в полосатых пижамах выглядели островком сорной травы, а окружавшие их серые солдаты смахивали на грибы. Нетронутый уголок для нас одних.
Солдаты отвели нас в санитарный барак, где заставили сесть спиной к парню в белом халате, который обрил нас наголо — из-за вшей, сказал он, их в здешних тюфяках тьма-тьмущая.
Вкупе со слезами и со всем холодом, осевшим на щечках, лысая голова придавала Миникайф жалкий вид — такая маленькая, и ясно, что не заживется на свете. Рак сожрет или холера, не суть. Но когда я смотрел на нее, измордованную, моя нежность только росла. Словно, будь она слишком красива или счастлива, это стало бы препятствием.
И правда, всю жизнь мое сердце билось как чувствительный механизм, а не как бравый воин, и с первого удара оно при виде замерзшего цветка или окоченевшей птички сжималось вернее, чем при виде их же, но живых и невредимых. Это в каком-то смысле объясняло то, что случилось дальше.
Я подобрал светлую прядь, на память, и спрятал ее в карман. Несколько мертвых волосков, которые будут напоминать мне о любимой.
Начальник с лицом маньяка прикатил следом за нами в шикарной машине, уж не знаю, как она выдержала скачки по ухабам проселочной дороги. Мы ждали его, выстроившись в ряд, в холодильной камере зимних сумерек и молили бога, оберегающего везунчиков, чтобы не пошел дождь.
Он вышел из машины, кутаясь в теплую шубу из выдры, и велел солдатам отвести нас к длинным строениям из темного дерева.
Снег скруглил углы. Вот уже несколько дней мелкие хлопья летели на нас с неба и бесшумно устилали белым ковром землю между бараками.
Комендант лагеря, уж не знаю как, обнаружил, что недра этой местности богаты отличным гранитом, и решил замостить весь двор и проселочную дорогу заодно.
Под ледяными хлопьями, которыми осыпало нас свинцовое зимнее небо, мы ковыряли мерзлую землю и извлекали камни. А потом старались, как могли, сделать из них брусчатку — придавали более-менее кубическую форму, орудуя киркой, отбойным молотком и наконец ножовкой.
Мать Миникайф выбыла первой. Отец рвал и метал, но поделать ничего не смог. Она слишком мерзла, слишком ослабла, и вдобавок маленький поляк однажды попросил ее подержать камень и так неудачно ударил киркой, что отхватил ей два пальца на правой руке.
Два дня спустя старуха Жаво отправилась к коменданту. Ее широкое белесое лицо было похоже теперь на свежую картофелину, а трехпалая рука на перевязи выглядела оскорблением всему и вся на ее пути. Она сказала свое секретное слово и вернулась проститься с дочерью.
После этого нас, кто еще держался, осталось только шестеро. Я не считаю Миникайф, которая с каждым днем все больше походила на окружавший нас снег, и белизной, и невесомостью.
Но эта милая снежинка, которую я любил все сильней, продолжала мучить словарь в поисках забытого слова. Время от времени охранники уводили ее куда-то на часок, можно было только догадываться, зачем; возвращалась она еще бестелеснее прежнего и снова принималась бормотать.
Я слушал ее и все чаще замечал в перечне незнакомые мне слова. «Джаримол, Термолит, Брамосифер, Дуг…»
Расчищая заметенную снегом дорогу, я надеялся только на зиму: быть может, ее рассудок сохранится в холоде и безумие отступит.
Когда нас привезли в лагерь, я заметил по ту сторону колючей проволоки озерцо. В нем плескалась стайка уток, которых туманы над голой пустошью и мертвые деревья, похоже, ничуть не смущали. Звуковым фоном наших первых дней было кряканье утиной флотилии. Хоть что-то отрадное, даже погода казалась не столь скверной, так хорошо себя чувствовали пернатые соседи.
А потом один придурок из гестаповцев взял да и швырнул осколочную гранату в самую середину их лужи. Утки даже не улетели, когда он замахивался. Слишком невинные создания для низости человеческой, они смотрели в туманную даль, воображая себя викингами, покорителями Арктики. Взрыв разметал перья и тину, кряканье смолкло, улетела их мечта, как улетели бы они сами весной, если б дожили. И с тех пор только тишина вторила царившему над ней холоду.
Дело наше продвигалась еле-еле. И то сказать, много ли мы могли наработать при таком скверном питании и температуре ниже нуля, которую нам все труднее было переносить.
Почти все не на шутку разболелись. Высокий блондин еле волочил ноги и стал похож на загнанную лошадь, которая вот-вот падет.
Отец Миникайф отлынивал, только делал вид, что работает, иной раз ковырялся по нескольку часов с одним камнем. Мадам Ямамото тоже сильно сдала. Даже маленький поляк, самый молодой из нас, выглядел лет на сто. А Миникайф по-прежнему бубнила нараспев: «Гармода, Дритограл, Монторелик, Базатер…»