Он не то чтобы злился на дочь, свою любимицу, – ему досаждали брекеты, поставленные Эльжбетой. Они раздражали слизистую, давили на коренные зубы и клыки. Эльжбета, ее упругие груди, вплотную прижатые к его пиджаку… Груди Иоанны отвращали – будто отделенные стеной обвисшего жира. Коротенький врачебный фартучек Эльжбеты, ее чулки, которые сами держатся на бедрах, надо же, бедра держат чулки, бедра… Задумавшись, Марек выковыривал спичкой из-под проволоки на зубах кусочки ветчины.
– Салют, папка! – Габрыся свернула у двери и задобрила отца, чмокнув в свежевыбритую щеку.
Туго заплетенная коса дочери – коса, за которую Марек вел бои, требуя смыть с нее краску и выпрямить завивку, – пощекотала его траурной «бархаткой».
– Ну, привет.
Довольный, Марек разбил ложечкой яйцо в рюмке и придвинул к себе вчерашние непрочитанные газеты. Под ними лежала цветная тетрадь.
– Эй, барышня! Ты кое-что забыла!
Габрыся вернулась и встала на том же месте у стола.
– Что, слишком короткая? – одернула она юбку. – Или умыться? – затрепетали ее накладные ресницы.
Марек подал ей тетрадь.
– Матма, [73]– с отвращением взяла она двумя пальцами тетрадь и бросила в сумку на плече.
– Не лучше ли ранец? У тебя одно плечо выше другого.
– А когда несу ранец, я горблюсь.
Он хотел было по-дружески хлопнуть ее по спине, но она отскочила. Спина у нее все еще болела после проколов – как-никак по десять серебряных колечек вдоль позвоночника от лопаток до попы. Заживало медленно – лучше было бы взять золотые, но на золотые Габрыся не накопила. Ничего, вот проденет она в них ленту – и будет у нее сексапильный корсет, прилегающий к телу.
– Скособоченная и горбатая – что поделать, может, хоть умная. – Марек был против серьги в носу, но он и понятия не имел, на что отважилась его дочка. – Знаешь, кто такой Че Гевара? – поддразнивая, спросил он.
– Производитель кепок, – убежденно ответила Габрыся.
– Пятнадцать лет насмарку, – ударил себя ладонью по лбу Марек.
– Э– э, ну нет, – погладила она отца по голове, протараторив: – Тысяча девятьсот тридцать четвертый – тысяча девятьсот семьдесят второй.
– Что?
– Че Гевара, тысяча девятьсот тридцать четвертый – тысяча девятьсот семьдесят второй. Ты же возьмешь меня с собой в отпуск?
Габрыся помнила фамилии и годы жизни семейных кумиров и пользовалась этим, защищаясь от родительских нотаций. Уместны были эти знания и для случаев, когда надо было выпросить у предков деньги или подарок.
– Вот тяжело вам было, правда, мама? – подлизывалась она к Иоанне. – Нельзя было смотреть запрещенные фильмы, читать нелегальные книги. Все-то у вас отбирали, – подражала она пафосному тону отца. – Помнишь Иосифа Бродского? – Габрыся понятия не имела, кто это, – может, биолог, открывший какую-то болезнь? – Целых шесть лет просидел! – Это все, что она запомнила из Интернет – шпаргалки об известных людях, пострадавших от преследований в 1970–1989 годах. – Мама, вас угнетали, а вы не поддались, и я теперь могу слушать все, что хочу! Боже, как бы я была счастлива, если бы у меня был МР3-плеер! Не пришлось бы менять диски, покупать новые… Ну да, конечно, у вас-то совсем ничего не было…
Она смягчала сердце Иоанны своим сочувствием и осведомленностью, зная слабое место матери, ее мечту воспитать думающих и чувствующих детей и гордиться ими. Если правильно нажать на это место, автоматической реакцией будет вопрос: «Сколько надо?» Палец Иоанны набирал PIN-код: «Столько хватит?»
Марек, который бывал дома лишь в перерывах между работой, в это утро остался в одиночестве. Иоанна приготовила завтрак и поехала в отремонтированную кондитерскую, взяв с собой Мацека. Старшие дети отправились в школу – за Габрысей еще покачивалась неприкрытая калитка, над которой развевался национальный флаг. Первые весенние бабочки носились над подстриженным газоном.
Смерть Папы заставила Марека несколько замедлить темп жизни. Он впадал в размышления и теперь пил кофе, сидя за столом, а не проглатывал его, как раньше, уже стоя в дверях. Он старательно подбирал статьи, которые стоило прочесть, не обращая внимания на любимую рубрику «Спорт». Из кипы газет и рекламных проспектов прямо в руки ему выпала большая фотография Иоанна Павла. Марек поставил ее перед собой, оперев о лампу. Увлекшись чтением экономической аналитики, он налил себе вторую чашку кофе. Фотография соскользнула и закрыла статью. Марек машинально прошелся по ней взглядом, как по тексту: в верхнем левом углу белым курсивом на красном фоне надпись – «Иоанн Павел II»; смазанный фрагмент престола, белая скуфья, алый плащ, застегивающийся на крючки. Выражение лица у Папы – испытующее и плутовское одновременно. Рот растянулся в легкой улыбке: казалось, он с равным успехом мог бы сейчас начать многочасовую проповедь или отпустить какую-нибудь шутку. На меланхолично опущенные брови спадает седая прядь, будто веточка плакучей ивы, закрывая правый глаз так, что видно только краешек глазного белка. Левый – двусмысленный, влажный. То ли это слезы печали, то ли лукавинка.
Светлому лику Святого Отца негоже было валяться среди газетного хлама. Марек вынул кнопку из пробковой доски для домашних заметок и приколол фотографию к дверце серванта, стилизованного под старину, который и без того был испещрен дырочками, имитирующими следы деятельности жуков-древоточцев. Фотография несколько покосилась, и Марек, приколов ее второй кнопкой, отступил, проверяя, прямо ли висит снимок на этот раз. Таким он и запомнит Войтылу: смышленым, румяным, с живым блеском глаз. Исхудавшее тело на носилках в Сикстинской капелле привело Марека в шок. Сколько же энергии было в Святом Отце, если при всей своей хрупкости он мог совершать такие великие дела!
Марек еще некоторое время всматривался в изображение, и вскоре ему стало казаться, что сквозь его зернистость он проникает внутрь снимка. Ощущение было похоже на то, которое он испытывал, разглядывая с детьми трехмерные картинки, когда сквозь мелкие узорчики внезапно проступал какой-либо объемный предмет или образ. Папа возник перед ним на расстоянии вытянутой руки, и, что еще удивительнее, – изображение всколыхнулось и будто ожило.
– Марек! – послышался голос Папы, не искаженный громкоговорителями. Он обращался прямо к его сердцу.
Марек всегда знал, что харизма Иоанна Павла столь сильна, что даже в самой огромной толпе каждый человек чувствовал, что это к нему – лично к нему обращается Папа. Марек не раз ощущал это на себе, когда совершал паломничества по святым местам. Голос Папы прорывался сквозь толпу к нему, Мареку. Другие признавались, что чувствуют то же самое. Одна негритянка из Африки по телевизору сказала: «Святой Отец с другого конца площади Святого Петра звал меня».
– Марек, Марек, зачем ты покидаешь меня? [74]– склонил голову Папа.
– Святой Отец… – Марек упал на колени. Охотнее всего он поцеловал бы руку Папы. Он чувствовал, что рука эта существует, как существует и весь человек, хотя на фотографии Папа был виден лишь по грудь.
– Встань, – вздохнул Папа, – и закончи свой завтрак, сын мой.
В присутствии его святейшества Марек не смел бы пить кофе и ковырять ложечкой яйцо. Однако некая сверхъестественная сила перенесла его за стол. Перед лицом этой силы он был слабым дитятей.
– Не называй меня Святым Отцом, – погрозил ему пальцем Папа.
– Но… ведь все тебя, Отче… ой… – Марек прикрыл рот чашкой.
– Для этого народа я и Отец Святой, и Сын его, и Бог, в которого верят. Воплощение Святой Троицы для поляков. Однако что чрезмерно, то вредно… Ты ешь – о бренном ведь тоже нельзя забывать, мне сверху виднее… Полякам кажется, что Польша граничит не с действительностью, а исключительно с раем и адом. Все тут либо черное, либо белое. Или человека возносят на алтари, или посылают в ад – ад тоже польский, и дорога к нему скверно вымощена. Да, истина сверху виднее. Возьмем карту, сынок. С одной стороны Германия, с другой – Россия. Тевтонский авторитарный отец и русская мать-пьяница. А Польша – их нежеланное дитя. После всех оккупации она унаследовала пороки обоих родителей. Только наоборот. Поляки ведь каковы? Мужские качества отцов размыты – они пьянь болотная, а вот матери-польки – мужиковатые, авторитарные.