Литмир - Электронная Библиотека
A
A

По мере того, как срок его обучения в коллеже подходил к концу, он становился все более замкнутым, нелюдимым, углубленным в себя, — даже мимолетное общение с однокашниками вызывало у него гримасу отвращения. Он ни с кем не делился сокровенным — всякая попытка завести серьезный разговор разбивалась о его ледяной взгляд, — но я помню, какое странное, завораживающее действие оказывала не него мысль о смерти, а в особенности — погребальный ритуал. Как-то раз во время занятий гимнастикой один из учеников неудачно упал с трапеции, получил перелом черепа и скончался через несколько часов. Родители были далеко, их не могли известить сразу, и поэтому мы решили, что в первую ночь будем сами, по очереди, бодрствовать у фоба нашего товарища. Ничего удивительного, что Аллан вызвался дежурить первым; однако он и не подумал разбудить и позвать кого-то себе на смену: утренняя заря застала его у фоба, он сидел, неотрывно глядя на лицо умершего, среди душного, одуряющего запаха цветов, в каком-то мрачном экстазе. Его строго отчитали за это, а он, оправдываясь, говорил сущую ерунду; единственно приемлемым в своей наивной искренности было заявление, будто он "потерял счет времени". Но для меня было очевидно, что эта очная ставка со смертью, которую он с детской старательностью выдерживал всю ночь напролет и после которой долго ходил бледный, непохожий на себя, — стала важным событием в его жизни. Много дней спустя он рассказывал мне о "незабываемой минуте", когда в комнату проник луч зари, и застывшее лицо покойника посреди водоворота цветов вновь осветилось, словно время повернуло вспять. Но что он хотел этим сказать, к каким выводам подтолкнули его столь сильные впечатления, — этого никому не узнать.

О том, как он жил и что делал сразу после того, как покинул коллеж, мне ничего не известно — да я и не хочу доискиваться. Знаю только, что он поступил на дипломатическую службу, долго занимал весьма видную должность и при этом блестяще проявил себя. Но уже довольно давно женщины стали отзываться о нем как о безнравственном и распущенном субъекте, с такой скандальной, безобразной репутацией, что я предпочитаю касаться здесь только того периода его жизни, когда этот набросок человека на моих глазах оформился и обрел законченность. Есть ли в зловещих, удручающих слухах о нем хоть какая-то доля правды или нет — этого я знать не могу. И не стремлюсь узнать. Думаю, впрочем, что если за Алланом и водились грехи, то совсем иного, хоть и куда более вредного, коварногосвойства, которые скорее следовало бы назвать заблуждениямии начатки которых я попытался здесь описать; тогда, как мне казалось, он долго, бесконечно долго не мог сделать выбор между несколькими увлечениями, готовый направить все силы туда, где сопротивление может быть сломлено раньше; но при этом он безупречно владел собой, был хладнокровен и расчетлив, — одно из самых непредсказуемых, изменчивыхсуществ, каких я когда-либо встречал.

Начиная с самых ранних моих воспоминаний, я не могу отделаться от мысли, что Аллан был отмечен(но кем, для какой цели?), что он — один из тех, кто пробуждает даже у самых трезвых людей властное желание заглянуть в будущее, заставляет впадать в пророческий транс — достаточно жалким примером этого могут служить страницы, которые вы сейчас читаете. Жизнь согнула его, как и всех других людей, но линия сгиба получилась особенной. Если вы сложите пополам лист бумаги, получится прямая линия; но если вы сложите его в несколько раз, эти линии образуют нечто вроде паутины или звезды, чьи лучи сходятся к единому центру, в одну точку. Я уже не надеюсь понять, что это за точка, но я всегда знал: Аллан, в какие бы тиски ни зажала его жизнь, сумеет сохранить ту вездесущность, ту множественность проявлений, благодаря которой его дорога постояйно угрожает пересечься с моей, благодаря которой он смог отыскать меня здесь.

Раз уж я принялся нанизывать метафоры, прибегну к еще одной. Когда мы учились в классе риторики, учитель как-то раз принялся долго и подробно, даже не без удовольствия, сравнивать ад в "Божественной комедии" Данте с образами ада у романтиков, в частности у Гюго. По его мнению, основная разница заключалась в том, что круги Дантова ада, расположенные друг под другом, книзу становятся все более узкими, словно воронка, какую выкапывает в песке муравьиный лев, пока не превращаются в колодец, где "Сатана льет слезы из шести глаз". А у Гюго — наоборот: чем ниже спиралевидный круг, тем он шире,и под конец воображение читателя втягивается в головокружительный водоворот, гигантский туманный вихрь среди бескрайней тьмы. Усиленное внимание, которое учитель уделял разнице между двумя представлениями о преисподней, заставляет меня думать, что он усматривал здесь пробный камень современного мышления. Так вот, сколь бы неуклюжей и неуместной ни показалась вам такая метафора, но когда я думаю о жизни Аллана, — насколько мне дано проникнуть в ревниво оберегаемые тайники его души, насколько я могу представить себе его зрелые годы, о коих у меня имеются лишь скудные и приблизительные сведения, насколько я вправе судить по некоторым его необычным, озадачивающим высказываниям и поступкам, — когда я думаю о его жизни, в моем воображении невольно и неизменно возникает та самая, раскручивающаяся спираль.

А теперь мне пора обуздать воображение, которое вы, вероятно, сочтете чересчур пылким.

Осталось лишь кое в чем признаться. Вчера я, помнится, сказал вам, что уезжаю на несколько дней. Это неправда. Поразмыслив, я решил не возвращаться. Я, как вы знаете, мечтал о встрече с Алланом. Однако, найдя его столь изменившимся, странным, взвинченным (это было ясно уже по его письму), явно на пороге какого-то события, какого-то решения, которое захватило его целиком, — по-видимому, решения чрезвычайной важности, — я подумал: будет лучше, если наши пути временно разойдутся. Не знаю, что произойдет после моего отъезда. Его внезапное, необъяснимое появление здесь не сулит ничего доброго: так падает на берег морская птица, гонимая далеким ураганом. Непонятно, что значит эта паузасреди непрестанной житейской борьбы, эта вдруг ослабевшая хватка, — у него, который так жадно впивался в жизнь когтями, — это сонное равнодушие в разговоре, отрешенный вид лунатика среди бела дня, — и наконец, эта женщина, такой редкостной, ошеломляющей красоты. Он не захотел мне ничего объяснить. Может быть, я все преувеличиваю и над моей мнительностью стоило бы посмеяться, но тем не менее скажу вам прямо: я уезжаю, потому что мне страшно.И, чтобы успокоить мою совесть, хочу попросить вас, такого рассудительного, спокойного и, в сущности, такого уравновешенного человека: насколько будет возможно, присмотрите за этим обаятельным, но переменчивым созданием, беззащитным перед лицом пока еще неведомой опасности".

Итак, мне вверена чья-то судьба! Я еще раз, со всем вниманием перечел письмо — и мрачные предчувствия Грегори показались мне необоснованными. Но откуда у него такая убежденность? Может быть, он что-то утаил от меня? Его на первый взгляд разрозненные замечания словно бы выстраивались вокруг некоей неотвязной мысли, которую он по каким-то своим причинам не пожелал раскрыть. Странно: когда я читаю это письмо, мне кажется, что я вижу автопортрет, написанный невероятно точным в деталях художником; он написал его, сидя перед зеркалом, а потом по необъяснимой прихоти стер контуры лица и фигуры, и теперь от портрета остался лишь отблеск на фоне комнаты, зыбкая тень, которая невидимо, но при том вполне уверенно перемещается среди загадочного нагромождения предметов, — и все кругом выдает ее присутствие.

19 июля

Вчера мне, наконец, довелось познакомиться с Алланом.

С утра было пасмурно и холодно, после обеда — не лучше, я сидел один в курительной комнате и без всякого энтузиазма пытался решить трехходовый шахматный этюд — вариант индийской защиты, сочиненный, как я полагал, Хольцхаузеном, и на редкость трудный. Найти решение никак не удавалось, и в итоге я впал в состояние раздражения, хорошо знакомое тем, кто бьется над шахматными задачами: мое оскорбленное самолюбие взбунтовалось, и я готов был поклясться,что этюд решить нельзя.

11
{"b":"160464","o":1}