Френсис не нуждался в таких советах. От спиртного его никогда не тошнило, как Папу. Френсис умел пить. Он пил все время и не блевал. Он пил всё, что содержало спирт, — всё, и всегда мог ходить, и высказать мог не хуже любого все, что у него на душе. Алкоголь погружал его в сон в конце концов, но — на его условиях. Когда он принимал свою норму, а все вокруг уже выпадали в осадок, он просто опускал голову, свертывался калачиком, как старый пес, засовывал руки между ног, чтоб охранить остатки прежней роскоши, и засыпал. Так он делал, когда пил. Сейчас он не пил. За два дня он не выпил ни капли и чувствовал себя ничего. Даже немного бодрым. Он перестал пить потому, что кончились деньги, а вдобавок Элен чувствовала себя не очень замечательно, и надо было за ней присмотреть. К тому же и в суд хотел прийти трезвым — а идти пришлось потому, что зарегистрировался на выборах двадцать один раз. В суд он пошел, но под суд не пошел. Его адвокат, кудесник Маркус Горман, отыскал в документах ошибку в дате, и обвинение против Френсиса развалилось. Обычно Маркус брал с клиента пятьсот долларов, с Френсиса же затребовал всего пятьдесят, потому что его попросил скостить Мартин Догерти, газетный обозреватель и бывший сосед Френсиса. Но у Френсиса и пятидесяти не нашлось, когда пришла пора расплачиваться. Он их пропил. А Маркус требовал.
— Ну нет у меня, — сказал Френсис.
— Тогда иди работать и заработай, — сказал Маркус. — Мне за работу платят.
— Никто не возьмет меня на работу, — сказал Френсис. — Я бродяга.
— Я добуду тебе работу на кладбище, — сказал Маркус.
И добыл. Маркус игрывал в бридж с епископом и знал всех католических шишек Одна из них заведовала кладбищем Святой Агнесы в Минандсе. Френсис спал в бурьяне под мостом на Донган-авеню и, проснувшись сегодня в семь утра, пошел в миссию на Медисон-авеню пить кофе. Элен там не было. Она куда-то девалась. Он не знал, где она, и никто ее не видел. Говорили, что вчера вечером она околачивалась поблизости, а потом исчезла. Перед этим Френсис поскандалил с ней из-за денег, и она ушла куда-то, черт ее знает куда.
Френсис получил кофе и хлеб с бродягами, которые завязали, и с теми, которые только еще карантинили; за ними наблюдал священник и желал пообжиматься с их душами. В душу ко мне не лезь, был девиз Френсиса. Дай просто кофе. Потом он стоял перед миссией, убивал время, ковыряя в зубах картонкой от спичек. И тут подошел Руди.
Руди тоже был трезв на этот раз и причесан и подстрижен, хоть и сед. Усы тоже подстрижены, на ногах белые замшевые туфли, хотя и октябрь на дворе, что за черт, бродяга же, и рубашка белая, и стрелка на брюках. Френсис, с одним шнурком на две туфли, с колтуном в волосах, вдыхал вонь своего тела и, впервые в жизни ее устыдясь, почувствовал себя обойденным.
— Красиво выглядишь, бродяга, — сказал Френсис.
— Я был в больнице.
— А чего?
— Рак.
— Брось. Рак?
— Он говорит мне: умрешь через шесть месяцев. Я говорю: умру от пьянки. Он говорит: никакой разницы, хочешь пей, хочешь ешь, все равно не жилец. Рак тебя съест. Желудок — это такая сволочь, ты понял меня? Я сказал: хочу дожить до пятидесяти. А он говорит: ни за что не доживешь. Я говорю: ну и ладно, какая разница.
— Хреново, дед. Есть бутылка?
— Доллар есть.
— Черт, мы в доле, — сказал Френсис.
Но тут вспомнил, что должен Маркусу Горману.
— Слушай, — сказал он, — хочешь поработать со мной и сшибить доллар-другой? Возьмем пару бутылок, переночуем под крышей. Холода идут. Погляди, какое небо.
— А работать где?
— На кладбище. Грязь таскать.
— На кладбище? Можно. Мне надо привыкать к нему. Как платят?
— Черт их знает.
— Я говорю, деньгами платят или дают бесплатную могилу, когда умрешь?
— Без денег пусть другого поищут, — сказал Френсис. — Я себе могилу не копаю.
Они пошли пешком из Олбани в Минандс, километров десять, а то и больше. Френсис чувствовал себя здоровым, идти ему нравилось. Жаль, что он не чувствовал себя здоровым, когда пил. Он хорошо себя чувствовал, но не здорово, особенно по утрам или проснувшись среди ночи. Иногда чувствовал себя мертвым. И голова, и горло, и желудок чтобы наладить их, надо было выпить стакан, а то и два — иначе в мозгу получался перегрев от стараний разобраться в жизни, и глаза выскакивали. Выпить нужно позарез, когда горло — как язва, а времени — четыре утра, и вино кончилось, и все закрыто, и денег нет, и стрельнуть не у кого, даже если бы и было где открыто. Вот гадость-то. Гадость.
Руди и Френсис шли по Бродвею, и на углу Колони-стрит Френсиса потянуло свернуть, поглядеть на дом, где он родился и где до сих пор живут его брательники с сеструхами. Раз он так сделал в 1935 году, когда мать умерла и он подумал, что уже можно. И чего достиг? Выставили под ж коленкой, вот чего он достиг. Пускай на них обвалится этот дом, тогда я, может, подойду, думал он. Пускай сгниет. Пускай клопы его съедят.
На кладбище, почувствовав воинственное настроение сына, Катрин Фелан забеспокоилась: в смерти ожидались перемены. В вороватом приливе энергии она сплела еще один крест из росших сверху трав с мочковатым корнем, быстро заглотала его, но осталась недовольна вкусом. Травы были тем приятней, чем длинней их корень. Чем длинней сорняк, тем противней крест.
Френсис и Руди шагали по Бродвею на север. Правая туфля у Френсиса хлопала, и задник настырно тер пятку. Он щадил ногу, но вскоре углядел веревочку на тротуаре перед магазином сантехники. Френки Ликхайм сопляк был, когда Френсис был уже большим парнем, а теперь у него свой магазин сантехники — а у тебя что, Френсис? У тебя веревочка. Когда недалеко идешь, шнурков не нужно, а если дорога длинная, без шнурков испортишь ноги на несколько недель. Думаешь, все мозоли, какие нужны в пути, у тебя есть, — а набрел на другую пару туфель, и тут же тебе свеженькие волдыри. Потом до крови их сотрешь, и сиди на месте, покуда не закроются струпьями, а по ним уж новую мозоль набивай.
Веревочка не пролезала в дырки. Френсис рассучил ее и вдел половину, пропустив несколько дырок, чтобы хватило завязать. Потом подтянул носок, вернее, воспоминание о нем — в пятке дыра, на пальце дыра, на подошве тоже, надо другие достать. Стертое место носком проложил и завязал новый шнурок, не туго, а чтобы только туфля не шлепала.
— Есть семь смертных грехов, — сказал Руди.
— Смертных? Это как — смертных?
— Мрут от них. Вот как.
— Что касается меня, я только один признаю, — сказал Френсис.
— Суеверие.
— Ага. Суеверие. Так.
— Зависть.
— Зависть. Это да. Точно.
— Похоть.
— Верно, похоть. Этот мне всегда нравился.
— Трусость.
— Это кто трус?
— Трусость.
— Не знаю, о чем ты. Слова такого не знаю.
— Трусость, — повторил Руди.
— Это слово мне не нравится. Что ты там сказал про трусость?
— Ну, трус. Он трясется. Ты знаешь, кто такой трус? Он убегает.
— Нет, такого слова я не знаю. Френсис не трус. Он с кем хочешь будет драться. Слушай, знаешь, что мне нравится?
— Что тебе нравится?
— Честность, — сказал Френсис.
— Тоже грех, — сказал Руди.
По Шейкер-роуд дошли до Норт-Пёрл-стрит и снова повернули на север. Теперь они там живут. Церковь Святого сердца перекрасили с тех пор, как он в последний раз ее видел, а напротив, в 20-й школе, устроили корты. И много домов появилось с шестнадцатого года. Вот их квартал. Когда Френсис проходил по этой улице в последний раз, она мало чем отличалась от пастбища. Коровы старика Руни ломали забор и бродили по улице, валили прямо на тротуар и на мостовую. Ты это прекрати, сказал старику судья Роунан. Что прикажешь делать, спросил старик, пеленки на них надевать?
Они добрались до конца Норт-Пёрл-стрит, где она входила в Минандс и, повернув, вливалась в Бродвей. Миновали место, где некогда стояла таверна «Бычья голова». Френсис мальчиком видел там кулачный бой: Гас Рулан вышел из своего угла, лопух-соперник протянул руку для пожатия, а Гас заехал ему, и кончен бал, погасли свечи. Честность. Миновали стадион Хокинса — здоровую дуру отгрохали на месте Чедвик-парка, где Френсис играл в бейсбол. Хороший удар, и мяч катится на край света, в травы. Гав-Гав Бакли кинется за ним, тут же найдет, фокусник, и высадит бегуна с третьей базы, когда до дому рукой подать. Гав-Гав держал в траве пяток запасных про такой случай и хвастал потом своей игрой в поле. Честность. Умер Гав-Гав. Развозил лед и лошадь кулаком огрел, а она его стоптала, так словно бы? Не-ет. Ерунда какая-то. Кто же лезет на лошадь с кулаками?