О Боже! Только теперь я осознал, что Тони был в полушаге от того, чтобы явить миру драгоценную подпись: «Брейгель»!
Она подходит к люльке и проверяет, все ли в порядке у Тильды. Я опять жду.
— Никакого маленького пилигрима я там не увидела, — говорит она, закончив осмотр колыбельки. — Однако лаковый слой потемнел, краска в некоторых местах потрескалась и отошла, поэтому не все детали видны отчетливо.
К этому моменту я, конечно, уже испытываю сильнейшее раздражение. Она должна была его увидеть. А не увидела она его, потому что смотрела не там и не в том настроении. К тому же, как я понимаю, она подозревает, что я хотел бы, чтобы пятно не стирали не потому, что под ним может оказаться подпись Брейгеля, а потому, что там этой подписи может не быть. Уж теперь я точно не желаю больше слышать ее рассуждений о картине.
— Ничего религиозного я в ее иконографии не увидела, — тем не менее продолжает Кейт. — По-моему, все там соответствует традиционным канонам пасторали, тебе не кажется?
Ее чуть покровительственный и снисходительный тон еще больше меня отталкивает. И мне ясно, что за этим стоит. Под угрозой оказалась ее сфера влияния. Она у нас считается экспертом по религиозным мотивам в иконографии; и она не позволит какому-то любителю вроде меня навязывать своей науке новую терминологию.
— Кроме того, меня немного озадачили эти купальщики у пруда, — добавляет она. — Я проверила: в средневековых календарях нет даже намека на купание в весенние месяцы.
Я вежливо ее выслушиваю, а сам в это время думаю, что отныне у нас есть пример купания весной, и я готов объявить о нем миру. Как и флиртующие крестьяне, мои купальщики — это еще одно доказательство того, что картина принадлежит кисти великого художника, который не боялся пренебречь условностями.
Она вновь склоняется над разрыхленной землей. Мне ничего не остается, как смотреть на нее в изумлении. И это все, что она сочла возможным сказать о картине? Уму непостижимо. А мне казалось, что она меня искренне поддерживает! Она ведь знает… не может не знать, что я хочу от нее услышать — несмотря на все мои оговорки. Что она думает о картине? Согласна с моим выводом? Поддерживает меня? Ее молчание, впрочем, красноречивее любых слов. Я уважаю ее несгибаемую честность, это верно. Но ее манера выражать свои честные суждения просто невыносима. Эта ее мнимая деликатность, старание меня не обидеть и оставить без оценки мои идиотские проявления любительского энтузиазма обижают меня гораздо больше, чем открытое опровержение моих идей. Она обращается со мной как с ребенком!
Теперь мне просто непонятно, что делать дальше. Может, смиренно попросить ее высказаться более откровенно, не боясь меня обидеть? Или оставить эту тему и никогда больше ее не поднимать?
Мы вернулись к той ситуации, которая предшествовала нашей большой ссоре и примирению, — тогда Кейт согласилась притвориться, что доверяет моим суждениям, потому что у нее не было возможности, не видя картину, составить о ней собственное мнение.
Внезапно меня ослепляет очередной приступ раздражения. У нее было столько времени, чтобы рассмотреть картину, гораздо больше, чем у меня, и она воспользовалась этим временем так бездарно!
— Получается, ты все утро любовалась картиной? — спрашиваю я. Она поднимает голову и смотрит на меня, заслышав в моем голосе нотки недовольства.
— Нет, всего несколько минут.
Несколько минут? Но ведь «лендровер» Тони попался мне навстречу, когда я еще ехал в Апвуд…
— А что? — спрашивает Кейт, окончательно выпрямляясь. В воздухе витает очередная ссора, и Кейт это чувствует. Она снова разминает спину и убирает со лба прядь волос. Однако теперь это меня совсем не восхищает.
— Тебе не о чем волноваться, — говорит она. — О картине я с ним почти не говорила, чтобы не выдать свой интерес. Большую часть времени мы просто болтали.
Болтали? Но Кейт никогда этого не делает. Она не умеет «просто болтать». Тем более с Тони Кертом. Тем более два часа.
— Он говорил, что, с его точки зрения, все мы сельские жители и должны помогать друг другу. — Она смеется. — Поистине ужасный человек!
Что же в таком случае здесь смешного? Мне сразу вспоминаются слова Лоры о том, с каким удовольствием Тони ухлестывает за женщинами. Он настолько ужасен, что беспрерывно их смешит. Неотразимый Дон Жуан.
— Долго же вы болтали, — с намеком замечаю я, поглядывая на часы.
— Вовсе нет, он не захотел остаться. Сказал, что вернется в Апвуд и постарается застать тебя.
— Похоже, он еще с кем-то умудрился поболтать по дороге, — изрекаю я как нельзя ироничнее. — Лора говорит, он отъявленный волокита.
Кейт хмурится. Она озадачена и притворяется, что не может понять, в чем ее вина.
— Это предупреждение? — спрашивает она. — Или зависть?
Я пропускаю ее слова мимо ушей. Она прекрасно понимает, чем я недоволен.
— Твой новый приятель — тот еще фрукт, — едко говорю я. — Он бьет жену. О холодильник.
Выражение лица Кейт свидетельствует о том, что этому сообщению она верит не больше, чем моим выводам относительно картины.
— Или, точнее, холодильник он бьет женой, — говорю я, — которая для этого не слишком подходит. Она показывала мне синяки.
— Где?
— Где? — Мне приходит в голову мысль, что Кейт успела сделать какие-то поспешные выводы и теперь думает, что мы с Лорой дошли аж до спальни, чтобы осмотреть доказательства жестокого обращения с ней ее супруга.
— В столовой для завтраков, — объясняю я терпеливо. — Когда я разглядывал Джордано.
— Ты не понял. Где были синяки?
Ах, синяки. За какую-то долю секунды я успеваю мысленно перенести их на Лорину шею… затем на плечо… и затем вновь туда, где они и были, потому что это единственное место, где их можно представить при ударе человека о ручку холодильника.
— На ребрах, — говорю я без всякого выражения.
Наверное, я размышлял на одну миллисекунду дольше, чем следовало, потому что еще миллисекунду-другую Кейт внимательно смотрит на меня. Если уж мне показалось, что ее разговор с Тони слишком затянулся, то что она должна была подумать о моем изучении Лориных ребер? Но Кейт говорит только:
— Несчастная женщина. — И возвращается к своей работе.
И снова Кейт, как всегда, делает первый шаг к примирению.
— Кстати, о Джоне Куиссе, — говорит она мне за обедом. — Неплохая идея. Ты мог бы сказать Керту, что хочешь внимательно изучить то пятно внизу картины, и взять ее на денек. Я приглашу Джона, и мы попросим его дать заключение, а откуда картина у нас, говорить не будем.
Она демонстрирует, что по-прежнему на моей стороне и хочет мне помочь. Она даже намекает, что согласна ради меня на мелкий обман. И притворяется, что это была моя идея. К сожалению, все это лишний раз убеждает меня, что моему суждению о картине она нисколько не верит. Кейт не допускает, что ее коллега может согласиться со мной. Если бы было наоборот, то она давно бы уже задумалась о дальнейших стадиях нашей предполагаемой встречи с Джоном Куиссом, после того как он скажет: «Вы правы, на вашем кухонном столе — один из самых знаменитых шедевров живописи, считавшийся утраченным; я в этом абсолютно уверен». Не может же она надеяться, что он даже не спросит, где мы взяли эту картину, спокойно уйдет и никому не расскажет об этой скромной детали интерьера нашего загородного коттеджа.
— А что, это действительно мысль, — говорю я и улыбаюсь. Она улыбается мне в ответ.
Я бы, пожалуй, предпочел открытое противостояние этим лицемерным улыбкам.
День медленно подходит к концу. Мы с Кейт сидим за кухонным столом друг напротив друга и молча работаем. Я чувствую, как в нашем хрупком союзе смещается баланс сил. Я утратил свое единственное преимущество, ведь теперь она тоже видела картину. Стол напоминает мне детские качели — положенную на бревно доску, на которой качаются вдвоем, попеременно отталкиваясь ногами. Кейт как раз наверху, она оказалась права и одержала победу, а я остался внизу, побежденный и заблуждающийся.