Останавливаюсь, чтобы успокоиться и покончить с паникой.
Я все-таки уверен, что он не станет применять ни растворитель, ни средство против овечьих блох, ни очиститель для духовок. Чтобы он там ни говорил, он же не настолько кретин и знает, как обращаться с картинами. Его слабость в том, что он доверяет их посторонним и не занимается ими сам. Мне бы только еще раз взглянуть на картину до того, как он выльет на нее жидкость для снятия ржавчины…
Да нет же, не будет никакой жидкости. Но мне все равно нужно измерить картину и еще раз осмотреть. Именно за этим я и приехал сегодня в Апвуд. Я обязательно должен ее измерить и найти маленького пилигрима, прежде чем он исчезнет под пропитанной ацетоном тряпкой и ключ к разгадке великой тайны будет утерян навеки… Стоп, без паники.
На заднем дворе я обнаруживаю несколько сараев и хозяйственных построек. Однако мастерскую среди них найти несложно — только ее дверь пока еще не слетела с петель и не заросла первой весенней травой. Для двери предусмотрено надежное запирающее устройство — конечно же, обрывок розового упаковочного шнура, который на этот раз оставлен своим хозяином без дела колыхаться на ветру. Дверь немного подается, когда я легонько стучу по ней кулаком, и резко, со скрипом открывается, когда я ее толкаю. Внутри я вижу верстак, на котором в беспорядке навалены инструменты и детали бытовой техники: провода в толстой изоляции, трубки и электронные платы из телевизоров или компьютеров, похожие на миниатюрные макеты городских улиц с домами и дорогами. Сразу ясно, что по этим трубкам и проводам никогда больше не побежит вода или электричество. В воздухе ощущается запах нагретого парафина: он явно чем-то занимался здесь с утра, прежде чем уехать.
Пространство между верстаком и стеной забито обрезками досок и пластика, кусками картона и пустыми рамами для картин. Рамы? Интересно… Тут я осознаю, что к запаху парафина примешивается еще один, очень знакомый запах. Несколько секунд я никак не могу назвать его. С запахом парафина он вполне сочетается, но почему-то вызывает у меня дурное предчувствие…
Вдруг я понимаю, что это за предчувствие, и земля уходит у меня из-под ног. Я узнаю запах: так пахнет льняное масло, которое входит в состав олифы.
За верстаком я вижу еще одну дверь. Открываю ее, и запах льняного масла сразу усиливается. Я в новой комнатке с похожим верстаком, на который, однако, навален мусор несколько иного рода. Передо мной хаотическая пестрота из пятен засохшей краски, старых кистей с торчащей во все стороны щетиной, испачканных тряпочек и пустых тюбиков…
Так это он… нарисовал «Веселящихся крестьян»! Это всего-навсего подделка… Я-то думал, что картина Джордано — наживка, с помощью которой я одурачу его; как оказалось, этой наживкой он, наоборот, дурачил меня.
Кто — кого? Как говорил Ленин, вопрос архиважный. Я думал, что я его. А получается, что он меня.
С самого начала это был сплошной обман. Труднообъяснимая потребность в моей помощи, мастерски сыгранные неискушенность в делах искусства и неразборчивость в делах финансовых, расставленные одна за другой приманки-картины — и я в ловушке. Классическое мошенничество! Он умело использовал мое тщеславие, чтобы ослепить меня, и мою нечистоплотность, чтобы заманить в капкан.
Весь мир у меня перед глазами вдруг переворачивается с ног на голову. Все, что раньше казалось ослепительно белым, теперь стало черным, и наоборот. До неузнаваемости изменилась даже сама картина. Все, что мне так нравилось в ней, теперь воспринимается как недостатки, а все ее детали, которые, как мне чудилось, доказывают, что автор картины — Брейгель, отныне свидетельствуют как раз об обратном. Моя тайная сообразительность сделала меня всеобщим посмешищем, моя абсолютная уверенность в своей правоте превратилась в недоверие ко всему и вся. Стыд сжигает меня изнутри, особенно когда я вспоминаю, как меня ослепила вспышка узнавания при первом взгляде на картину, как я с утра до вечера носился по библиотекам, шаг за шагом собирая доказательства своей правоты, и шаг за шагом увязал в самообмане, попавшись на удочку человека, которого я считал жертвой своего изощренного ума.
На верстаке стоят прислоненные к стене несколько натюрмортов и пейзажей в разной стадии готовности. Взгляд мой лихорадочно мечется от одной картины к другой в поисках «Веселящихся крестьян». Но их здесь нет. Нет ничего, даже отдаленно напоминающего ту картину. По размерам эти полотна слишком малы. И слишком… как бы это сказать? Слишком…
Слишком аляповатые, любительские, неумело написанные. Да он просто не умеет рисовать!
Постепенно ко мне возвращается способность к адекватному восприятию реальности. Я пережил приступ паники. Тони Керт не смог бы подделать даже собственную подпись, не говоря уже о картине шестнадцатого века. И если он не в состоянии сохранить тот удивительный апвудский пейзаж, которым наградил его Бог, то где ему создать новый, хоть бы и на деревянной доске? Если бы он задумал кого-нибудь перехитрить, то его шансы на успех были бы не выше его шансов не порезаться во время бритья.
Окружающее вновь воспринимается по-старому: белое снова стало темно-серым, а черное посветлело.
В картинах на верстаке мне все равно чудится что-то знакомое. Я вспоминаю натюрморты и пейзажи, которые разглядывал в гостиной во время нашего первого визита в Апвуд. Теперь понятно: они вышли из-под кисти вовсе не активисток местного женского клуба, как я предполагал, а самого хозяина дома. Так вот какова его конечная цель — не подделка под Брейгеля, а замена унаследованных шедевров Гварди и Тьеполо на подлинники нового поколения Кертов.
Мне едва удается удержаться от смеха. Но затем я начинаю испытывать некоторую неловкость, ведь я невольно обнаружил эту его тайную слабость. Ни разу во время наших бесед о живописи и художниках он не упомянул, что и сам художник. Поразительно, он не выказывает ни малейшего интереса к чужому творчеству, но обуреваем нелепым желанием проявить себя в живописи. Как все же хрупки люди под своей толстенной защитной скорлупой! Я представляю, как он сидит здесь, у масляного радиатора, водрузив на нос очки, и неуклюже размазывает краску по холсту, пытаясь выразить наболевшее и отвлечься от одолевающих его финансовых и семейных проблем, и я чувствую… неловкость, как будто я зашел в туалет и застал его сидящим на унитазе.
С легким чувством стыда я аккуратно закрываю обе двери и возвращаюсь в машину. Снова завожу двигатель. И снова его выключаю. Так где же моя картина? Что он с ней делает? Меня преследует навязчивый запах льняного масла. А что, если он… ну, я не знаю… что, если он решил что-то в ней… подправить?
Я выбираюсь из машины, возвращаюсь к парадной двери и стучу тяжелым дверным молотком, хотя что скажу Лоре, еще не знаю. Пока я жду, мне приходит в голову мысль, что если Лора наблюдала из окна за моими перемещениями за последние двадцать минут, то у нее могли возникнуть сомнения в моем психическом здоровье.
Однако не похоже, что она за мной следила: ее лицо, когда она открывает дверь, выражает неподдельное удивление.
— Простите, — говорю я, — но мне никак не давала покоя ваша последняя фраза.
Она ждет, что я скажу дальше. Весьма возможно, что ее лицо выражает вовсе не удивление, а нечто похожее на задумчивость.
— Ваша фраза о том, что Тони решил почистить картину. Я вдруг немного заволновался.
— И далеко вы отъехали?
— Далеко ли я?.. Ах да, понятно. Недалеко. Я вообще не трогался с места. Просто сидел в машине и думал.
Она едва заметно улыбается. Затем быстро проверяет, не подъезжает ли кто-нибудь к дому, и открывает дверь настежь, приглашая меня войти. Я вхожу, продолжая пребывать в некотором замешательстве.
— Я лишь хотел попросить, чтобы вы ему передали…
— Сейчас, подождите, я найду, на чем записать, — говорит она, закрывает за мной дверь и проводит меня на кухню.
— Просто скажите ему, что, по-моему, этого делать не следует…
— Садитесь и выпейте кофе.