О господи, кто-то выходит из внутреннего помещения и направляется по вестибюлю прямо ко мне. Солнце начинает сиять, даже в этот холодный день, а тут я в моем зеленом твидовом костюме. Нельзя сказать, что я одета для похорон. Он, надо думать, участливо спросит, не нуждаюсь ли я в какой-нибудь помощи. Или в утешении от постигших меня печалей. Кого вы оплакиваете, мадам. Себя. А также Стивена Фостера, нашего замечательного композитора. Который воспевал нашу страну. И умер в этом самом городе, без гроша, всеми забытый.
Впрочем, этот джентльмен в темно-сером костюме, белой рубашке и черном шелковом галстуке видел, должно быть, столько покойников, что вряд ли запомнил меня, живую, уже заходившую сюда прежде. И уже попадавшуюся ему на глаза. Я же проявила идиотскую беспечность, не запомнив ни единой фамилии усопшего, какую ему можно было б назвать. Следовало первым делом прочитать их, значащихся на доске объявлений. Одна походила на русскую. Что-то такое со “ски” на конце. Хотя нет. Это фамилия стратегического гения из Вашингтона, который объясняет нам, что произойдет с миром, и всякий раз оказывается прав. Мне бы его советы сейчас вовсе не помешали.
Господи, сколько все же прирожденной чертовской любезности в этих похоронщиках. Но от этого мне лучше уклониться. Ага. Вот оно, спасение. На худой конец за этой дверью я смогу укрыться хоть на минутку. А потом пройду вон через ту. Для кого-то ведь она открыта. И я почти уверена, он уже видел меня, приходившую сюда пописать, и может оказаться совсем не таким чертовски любезным, если будет видеть снова и снова. А тут все определенно покоятся с миром. И никаких тебе эмоциональных перегрузок. Боже мой, какая прекрасная хоровая музыка. Что-то церковное, русское. И, о господи, гроб. В котором кто-то лежит. Надо выбираться отсюда, вдруг скорбящие явятся. Мертвый мужчина. Свет отражается в стеклах его пенсне. Похоронщик заглядывает в дверь. Надо бы сделать вид, будто я чем-то тут занята. Распишись в книге посетителей. Выдумай имя и адрес. О господи, кто-нибудь может спросить. А в каких отношениях состояли вы с почившим, которого Господь призвал в обитель Свою. Еще обвинят меня в некрофилии. А может быть, просто в заурядной некромании. В вожделенном созерцании трупов. В попытках выведать у покойных, чего там новенького. Как оно там вообще, на другой стороне. Выгляни в вестибюль. Он все еще здесь, цветочки поправляет. Левша, я расписываюсь в книге скорбящих правой рукой. Спросят, скажу, что это не я. Лаура, звучит неплохо. Лаура Клэридж Ланкастер, в честь двух моих любимых отелей, звучит еще лучше. Понфилд-роуд, Бронксвилл, вполне приемлемый адрес, а номер дома пусть будет сорок с небольшим, в честь моего возраста. Ранняя пташка червяка обретает. Первая роспись в книге. Да и та поддельная. Они могут поинтересоваться моими водительскими правами. Леди никогда не опускается до подделок.
Этот мужик так и торчит в вестибюле. Ну точно, он запомнил меня по прежним визитам и просто ждет, когда я выйду и он сможет сказать мне, что здесь не общественный писсуар. Присядь, дай отдохнуть ногам. По крайней мере, посидишь с покойным, раз никто больше этого делать не хочет. Румяна, маскирующие его мертвенную бледность. Старосветская внешность — шелковая сорочка, галстучная булавка с бриллиантом, воткнутая в черный шейный платок. Интеллигентное лицо, крупный нос. Подкрученные навощенные усы. О господи, какая все-таки спокойная, прекрасная музыка. Зеленый свет, струящийся откуда-то из-за гроба. На табличке у гроба значится: композитор Бортнянский, “Херувимская песнь номер семь”, исполняет Республиканская русская хоровая капелла. Голоса звучат так, словно они — волны огромного моря эмоций. Сначала впадина, тихая надгробная песнь. Затем подъем к торжествующему гребню. Хватающий за сердце. Все твое существо пробирает дрожь. Приближение великого духа. Который подхватит меня и бросит лететь по ветру в последние, позабытые пределы Вселенной. Впрочем, в этот миг, в этой пустой комнате, в одном я уверена. Осознанно или неосознанно. Мне совершенно необходимо пойти и пописать. А ты, лежащий в гробу, выглядишь таким же одиноким и лишенным друзей, как я. Бедный ты сукин сын. Хоть и не такой бедный, как я. Которой придется ныне податься если не в шлюхи, так в монашки. Искать уединения, простоты, умеренности и неспешной жизни. Впрочем, теперь, когда я по крайней мере знаю твои музыкальные вкусы, ты заслуживаешь того, чтобы получить мои настоящие имя и адрес. Которые я и записываю левой рукой пониже поддельных. А сейчас я преклоню колена и прочитаю атеистическую молитву.
Ага, наконец-то вестибюль опустел. И миссис Джоселин Джонс в ее светло-зеленом твидовом костюме и лиловом шарфе может постоять в полутьме, оправляя юбку и намереваясь бросить вызов более светлому вестибюлю. Нет, не могу. О господи, мужчина в темно-сером костюме все еще там. О господи. Он кланяется с намеком на сочувственную улыбку. Что ж, поведение достойное южанина. Возможно, владельцу похоронной конторы именно так и положено вести себя с незваными гостями. Быть может, это и есть решение. Поступить в похоронную школу. Должны же существовать на свете бальзамировщицы и гробовщицы. А если их не существует, то какая-нибудь феминистская организация в самом скором времени потребует по суду предоставить женщинам эту работу. Каждый день бросать вызов печали. Расхаживать в длинных черных халатах и резиновых черных перчатках. И трудиться в поте лица. Правда, это слишком уж смахивает на домашнее рабство. А кто знает, к чему оно может привести. Когда мы только еще поженились, Стив сказал, что, наблюдая, как я работаю по дому, скажем, протираю, согнувшись, полы, он каждый раз возбуждается. И сказал чистую правду, потому что все время пытался воткнуть мне сзади, причем самым большим стояком, какой я когда-либо в себе ощущала, так что я оборачивалась посмотреть и видела, что он по меньшей мере на дюйм длиннее обычного, и в конце концов Стив упросил меня облачаться перед мытьем посуды в леопардовое белье с черными кружавчиками. А кончилось все тем, что в один прекрасный день он, закрыв в предвкушении экстаза глаза и выпятив свое стоячее дышло, полез ко мне, да промахнулся и ссыпался вниз головой в подвал, у двери которого я замерла.
Пока я на цыпочках перехожу вестибюль, у меня спускается петля на чулке. Вот унитаз, на который сегодня никто еще не присаживался. Когда ты с упоительным облегчением писаешь, в голову приходят такие странные мысли. Вот интересно, выкачивают они из покойников только кровь или еще и мочу. Долго и досуже разглядываю в зеркале мои ветшающие черты. Щеки и нос блестят. И даже сейчас я возбуждаюсь, корячась по дому, и тем сильнее, чем грязнее работа. Уходи-ка ты из женской уборной, пока не начала и в ней полы протирать. Воображая, как сюда вдруг врывается Стив. Это всё его крестьянские предки-эмигранты, по женской линии там наверняка сплошные рабочие-скотинки, которые копали картошку и возбуждались от этого занятия настолько, что принимались употреблять друг дружку прямо в оставшихся от нее грязных лунках. Еще одна улыбка мужчины в темном костюме. Миную дверь так и оставшегося пустым прощального зала. В котором русские голоса по-прежнему выпевают “Херувимскую песнь” Бортнянского.
Когда Джоселин Джонс покидает похоронную контору, в парадные двери входит стайка скорбящих. Возможно, все они направляются в зал, посреди которого покоится джентльмен в пенсне. Иду на восток, чтобы свернуть на Мэдисон-авеню. Шарфы, туфли, платья. Мимо всех больших, старых магазинов. В которых когда-то с такой беспечностью делала покупки. Темнеет, красные, зеленые огни. Какая печаль, какая печаль. Продавец соленых крендельков на углу. И я, как в университетские дни, останавливаюсь и покупаю один. Пятьдесят седьмая улица врезается в Пятую авеню. Неторопливая прогулка по географическому становому хребту городского богатства. По пути назад, к великому сумраку “Гранд-сентрал”, сквозь который проходят бесконечные орды незнакомых друг с другом людей. Прохожу мимо “Тиффани” и “Картье”. Мимо новенького магазина, такого английского с виду — “Эсприз”, торгующего всем на свете, от платиновых зубочисток до золотых орлов в натуральную величину. Бездомные обходят стороной продающего карандаши черного слепца, разгневанного их посягательствами на его торговую территорию. Покупаю у лоточника еще один кренделек. Вгрызаюсь в соленую корочку. Университет, супружество, семья — все ушло. Вместе с нормами и принципами. Даже шаги ее звучат теперь одиноко. Куда ни глянь, побираются попрошайки. Скоро и ты к ним присоединишься. Слезы вскипают на моих глазах. Скатываются по щекам. После всего этого. После странного одинокого дня, ужасной печали которого я никогда не забуду.