Литмир - Электронная Библиотека

Из куста, растерянно чирикая, выпорхнула небольшая воробьиная стайка. Может, испугавшись громкой речи, а может, удивившись ей: если не хлебом единым, то ради чего?

— Когда началась перестройка, у всех головы закружились от свободы. Говорить — можно! Митинговать — можно! Даже не работать — и то можно! Архивы открыли, репрессивные дела рассекретили. Я тогда журналы, газеты пачками проглатывал. Слышала выражение «Опьянел от свободы»? Свобода, как и власть, очень сильный наркотик. Зависимость вызывает даже в малых дозах, а при передозировке можно вообще коньки отбросить. Потому давать их нужно постепенно, чтоб башню не снесло. Вот скажи, что будет, если голодному дать разом наесться?

— Желудок скрутит.

— Это в лучшем случае. А в худшем… Теперь понимаешь? А нам кинули все и сразу: жрите, сколько хотите… Вот многие и не смогли прожевать, подавились… Сознание тогда крепко развернуло. Это сейчас поздним умом понимаю: маятник сработал, причем прямо по лбу.

Заметив мое непонимание, пояснил:

— Представь, что маятник до упора отвели в сторону. Допустим, вправо. Держат крепко, цепко, надежно. За малейшую попытку освободить бьют по рукам. И вдруг — хрясть! Ломается замок. И маятник почти до упора несет влево. Потом опять: вправо — влево, вправо — влево… Строгость — разврат, дружба — резня, укрепление — развал… И дальше, пока вся энергия не погасится сопротивлением. И так во всем: держишь — вроде все спокойно. Но стоит резко отпустить — обязательно вдарит, причем почти с той же силой, с которой прежде заворачивали гайки. И на пути обязательно окажутся чьи-то лбы. Тогда оказался и мой в том числе…

— Так зачем держать? — вырвалось у меня. — Разве не держать нельзя? Пусть бы часы себе тихонько ходили…

— Вот! А что для этого нужно?

Я задумалась: действительно, что? Как не допустить тоталитаризм и не вляпаться в анархию?

— Наверное, вовремя подводить, чтобы вперед не бежали, но и не отставали…

— …то есть вовремя проводить реформы! — подхватил дядя Витя. — Абсолютно верно. Все-таки в институте тебя, похоже, не совсем испортили. Но реформы эти должны быть на благо большинства, а не меньшинства, вот что главное. Не подачки, а реформы!

Снег под ногами сухо похрустывал, и мне вдруг пришла совершенно неожиданная мысль: по такому снежку хорошо пройтись бравым маршем. Раз-два, раз-два…

— А тогда я чуть партбилет не сжег. И потом долго надеялся: переходный период, еще образуется… В последнее время часто себя спрашиваю: почему терпел, почему не сопротивлялся? И знаешь, что понял? Не потому, что трусливый был или к послушанию привык, а потому, что не подозревал, что власть может так бессовестно обмануть. Кинуть, развести, лохануть… Молодые не понимают, а наше поколение видело: жизнь становится лучше. И верило: будет еще лучше. Не только своя, а у всех.

Помолчав, тяжело вздохнул:

— Думаешь, брюзжит дядька, к старости дело идет. И жизнь у него совковая, и цель совковая… Ну тогда скажи мне, к чему сейчас молодежи стремиться? — начал он опять распаляться. — Иметь еду, шмотки, тачку? А дальше? Неужели смысл — в тряпках? Или в том, чтоб умереть здоровым? Или все счастливы из кожи лезть и пуп рвать, чтобы олигарх новую яхту купил? Это — национальная идея?!

Его горячечность передалась и мне.

— Тогда, — кивнула я в сторону, подразумевая прошлое, — врали тоже достаточно. «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…» И под это «вольно» — строем марш! — вспомнилась мне недавняя случайная мысль. Вот она к чему была! — Левой, левой! И сажали, и расстреливали… — заводилась я все больше. — Что, разве ваша власть не лицемерила?! На каждом доме — «Слава Коммунистической партии!», на каждой стене — «Да здравствует КПСС!». А чему слава, что должно здравствовать? Партия, которая выедала себя изнутри, убивала своих же членов сотнями, тысячами, часто самых лучших и верных?! Которая только и могла, что молчать, аплодировать и единогласно руки поднимать?!

— Начнем с того, что, раз люди репрессировались, значит, не все и не всегда молчали. Теперь про лозунги… А ты случайно другие не видела — «Слава трудовому народу!», «Да здравствует дружба народов!»? Это что, по-твоему, тоже двуличие и вранье?! Нет, дорогая моя, трудягу уважали, потому что понимали, кто кого кормит. А сейчас он что? — быдло бесправное…

— Понятно. Предлагаете отнять и поделить? — съязвила я, не погнушавшись затертой до дыр банальности.

Он резко, словно поезд, у которого сорвали стоп-кран, остановился.

— Думаешь, я сейчас испуганно ручками замашу: ну что ты, как можно, я совсем не то имел в виду! — воскликнул он, не замечая, что на самом деле машет руками. — А я то и имел в виду: да, отнять! Вот скажи: мошенник обманом забрал у тебя колечко или сережки, следует его за это наказать? Следует. А сережки кому — ему оставить или тебе вернуть?

— Ну мне, — замялась я, уже понимая, куда он клонит.

— А если вор прикарманил завод? Порт? Фабрику? Вся страна семьдесят лет строила и вдруг — бац! — хозяева объявились. Палец о палец не ударили — уже олигархи. И теперь их не тронь, все по закону. Так ведь закон что? Бумажка. Сегодня одна, завтра другая. Долго ли новую написать. Они ведь, сволочи, потому и конфискацию отменили… Нет, ты все-таки ответь: почему у воров нельзя ворованное отнять? — опять переключился он на меня.

— А разве отдадут? — удивилась я. — Да и как теперь определить, где украденное, а где заработанное?

Похоже, он ждал этого вопроса, потому что ответил быстро, ни на секунду не задумавшись:

— Да, сложно теперь народу народное вернуть, тяжело — согласен. Так ведь любое преступление расследовать трудно. Что ж теперь, вовсе не расследовать?

Помолчав, продолжил:

— А про поделить… Зачем? Это же чушь полная, что общим хорошо управлять нельзя. Можно. Что мы, дурнее китайцев? Просто надо хотеть. Хотеть и делать. А умных и порядочных у нас еще не так мало, как некоторые рассчитывают, — добавил дядя Витя, как-то разом обмякнув. — Ты пойми, я не революций, не «сильной руки» — я порядка и справедливости хочу. Чтобы каждому — по делам его…

Мы вышли из парка, уже черневшего за нашими спинами темным провалом. По улице медленно продребезжал трамвай. Его скрипучий ритм, кажется, нас обоих вернул в реальность.

— Ладно, совсем я тебе голову заморочил, — устало вздохнул дядя Витя.

Мама с Леонидом Петровичем стояли у вокзала и, пока мы подходили, то и дело тревожно поглядывали в нашу сторону. Вряд ли они слышали сам разговор, но и повышенный тон уже был безусловным поводом для беспокойства. Однако на мамин робкий вопрос мы дружно сделали недоуменные лица и категорически отмели всяческие ее подозрения.

Только уже у вагона, прощаясь, дядя Витя тихонько шепнул мне:

— Но имей в виду, иногда ей эта процедура полезна. Я про голову.

Он уехал, а я осталась совершенно ошарашенная. Еще пару часов назад безоговорочно уверенная в своей правоте, сейчас я разрывалась между тем, что знала, и тем, что узнала. Почти физически ощущала, как убеждения мои, за студенческие годы утрамбованные в плотный, до состояния камня, клубок, теперь тяжело, с неимоверным усилием раздирались. Туго скрученные нити не поддавались, рвались, и их концы беспомощно торчали, ища продолжения. Но пока соединить эти обрывки я была не в силах.

Как не в силах осознать, что дядя Витя — самый хороший, добрый и умный — вдруг оказался закоренелым сталинистом. Хоть он этого и не признает.

И что мне теперь делать?

Жить, будто ничего не случилось? Невозможно.

Начать его презирать? Глупо.

Больше не разговаривать о политике? Может быть…

И ведь знаю, что говорит он неправильно, и чувствую — есть слабые места! — а переспорить не могу. И знаний не хватает, и умения…

Вот! Нашла! Обязательно, непременно буду с ним спорить! Чтобы, наконец, научиться за себя постоять!

P.S. Себя не обманывай. Ты уже чувствуешь, что он в чем-то прав, но пока не хочешь это признавать. Конечно, не насчет Сталина, насчет другого. И не находишь иного способа дать себе возможность пусть пока не соглашаться, но слушать. Сама ведь недавно удивлялась, что в учебнике нет ни строчки про детей-героев. И сама убеждала: хотите знать, как было, — крутите мяч!

Ну вот! Уже на твою мельницу воду лью, дядя Витя.

27
{"b":"160152","o":1}