—Зачем? Тебя надо было оберегать от всякого волнения, и ты все равно не понял бы меня, Эрих. Ты с детства робко отворачивался ото всех вопросов современной жизни, а я заглянул настоящему прямо в глаза; если при этом между нами образовалась пропасть, то я не в силах изменить это.
— Между нами — нет, Эгберт! Мы друзья и останемся друзьями, что бы ни случилось! Или ты думаешь, я забыл, что обязан тебе жизнью? Конечно, ты, по-прежнему, и слышать не хочешь о моей благодарности, но я до сих пор чувствую все, что тогда испытал, помню падение в воду, ужас, наполнивший мою душу, когда бешеный водоворот подхватил меня, а потом блаженное чувство безопасности, когда твоя рука схватила меня. Я всеми силами мешал спасать меня, судорожно цепляясь за тебя; я подвергал тебя самого смертельной опасности, и всякий другой бросил бы меня, но ты этого не сделал; благодаря своей исполинской силе, ты сумел удержаться на поверхности и продвигаться вперед, пока мы оба не достигли берега. Для шестнадцатилетнего мальчика это был героический подвиг!
— Это был просто удобный случай испытать свои силы и умение плавать, — возразил Рунек. — Для меня это купание не имело никаких последствий, тогда как ты опасно заболел от испуга и простуды.
Он замолчал, потому что в эту минуту в комнату вошел Дернбург с книгой в руке; патрон так спокойно ответил на поклон молодого инженера, как будто между ними ровно ничего не случилось.
— Вы, конечно, наслаждаетесь первым свиданием после долгой разлуки? — спросил он. — Ты впервые видишь сегодня Эриха, Эгберт; как ты его находишь?
— У него все еще болезненный вид, и, конечно, ему надо некоторое время очень беречься.
— Доктор того же мнения. Сегодня ты как будто особенно утомлен, Эрих! Иди в свою комнату и отдохни.
Молодому человеку хотелось остаться, чтобы стать третейским судьей и примирителем между ними, если объяснение примет чересчур бурный характер, но слова отца звучали почти приказанием, а Рунек тихо произнес:
— Уйди, прошу тебя!
Эрих с горечью покорился. Он чувствовал в этой привычке щадить его что-то унизительное для себя и сознавал, что его щадили не только ввиду его физической слабости. Отец никогда не смотрел на него, как на самостоятельного и равного ему человека; собственно говоря, и друг смотрел на него так же. Теперь его удалили, чтобы он «отдохнул» — другими словами, его хотели избавить от необходимости быть свидетелем очень неприятного столкновения, а он позволил удалить себя с тягостным сознанием, что его присутствие совершенно не нужно и бесполезно.
Дернбург и Эгберт остались одни; первый опустился на стул перед столом, держа в руках чертеж радефельдской трубы и глядя на него.
— Я принимаю твой проект, Эгберт, он лучший из всех, которые были предложены мне, и прекрасно решает все проблемы. О некоторых подробностях надо еще подумать, тебе придется кое-что изменить, но в общем проект превосходен, и работы будут начаты в ближайшее время. Хочешь взять на себя их ведение?
Молодой инженер был очень удивлен, он ожидал совсем другого вступления. На его лице отразилось удовольствие, которое доставило ему одобрение патрона.
— Охотно соглашусь, но, насколько я знаю, работы уже поручены главному инженеру.
— Если я изменю решение, главному инженеру придется покориться, — объявил Дернбург. — Кто будет распоряжаться выполнением твоего плана — ты или он, зависит единственно от тебя, но, прежде чем говорить об этом, нам надо выяснить один вопрос.
Эгберт был достаточно подготовлен, чтобы догадаться, о чем пойдет речь; предстоящее объяснение совершенно не пугало его. Его лицо приняло холодное и упрямое выражение, и он выдержал мрачный взгляд патрона.
— Я уже давно замечаю, что ты вернулся к нам совсем другим, — заговорил Дернбург. — До известной степени эта перемена была неизбежна; ведь ты пробыл три года в Берлине и два года в Англии, твой кругозор расширился; я сам послал тебя из Оденсберга для того, чтобы ты посмотрел мир и научился правильно судить о нем; но теперь до меня дошли кое-какие слухи, и я желал бы получить от тебя объяснение по этому поводу. Правда ли, что ты постоянно водишь компанию с социал-демократами, открыто признаешь себя одним из них и состоишь в близких отношениях с их вождем Ландсфельдом? Да или нет?
— Да, — просто ответил Эгберт.
— Значит, все правда! И ты так спокойно говоришь это мне в лицо?
— Неужели же я должен отрицать истину?
— Когда ты стал членом их партии?
— Четыре года тому назад.
— Значит, в Берлине; я так и думал. Как это ты позволил обойти себя? Правда, тогда ты был еще очень молод и неопытен, но все-таки я считал тебя умнее.
Видно было, что тон допроса оскорблял Эгберта; он ответил спокойно, но с резким ударением на словах:
— Это — ваше мнение, господин Дернбург. Мне очень жаль, но мои взгляды отличаются от ваших.
— И мне нет до них никакого дела, так хочешь ты сказать? Ошибаешься! Мне есть дело до политических воззрений людей, служащих у меня; только я не имею обыкновения спорить с ними По этому поводу, а просто увольняю их. Кому не нравится здесь, в Оденсберге, пусть уходит, я никого не держу; но тот, кто остается, должен подчиниться безоговорочно. Или то или другое; третьего не дано.
— В таком случае, придется, конечно же, выбрать первое, — холодно сказал Эгберт.
— Тебе так легко бросить нас?
Молодой человек мрачно потупился.
— Я у вас в долгу, я знаю это.
— Ты вовсе не в долгу у меня! Я дал тебе воспитание и образование, зато ты спас мне Эриха; без тебя я лишился бы единственного сына; мы квиты, если уж тебе угодно вести разговор в чисто деловом русле. Если ты предпочитаешь такой взгляд на наши отношения, скажи прямо, и дело с концом!
— Вы несправедливы ко мне, — сказал Рунек, борясь с волнением, — мне было бы трудно смотреть на вас с такой точки зрения.
— Ну, так что же принуждает тебя к этому? Ничего, кроме сумасбродных идей, в которых ты запутался! Или, ты думаешь, мне легко будет потерять тебя? Образумься, Эгберт! С тобой говорит не начальник; ты столько лет был мне почти сыном!
Молодой человек упрямо поднял голову и ответил с сознанием собственного достоинства:
— Ну, уж раз я «запутался» в своих «сумасбродных идеях», значит, так при них и останусь. Дети всегда со временем становятся взрослыми, и я стал взрослым именно тогда, когда жил вдали от вас; я не могу уже вернуться к жизни лишенного самостоятельности мальчика. Я добросовестно исполню все, что вы потребуете от меня как от инженера, но слепо подчиняться вам, как вы заставляете всех ваших служащих, я не могу и не хочу, мне нужна свобода!
— А у меня, значит, ты не пользуешься свободой?
— Нет, — твердо ответил Эгберт. — Вы отец для своих подчиненных, пока они рабски повинуются вам, но зато в Оденсберге знают только один закон — вашу волю. Директор покоряется вам так же беспрекословно, как последний рудокоп; собственного, независимого образа мыслей на ваших заводах нет и никогда не будет, пока вы ими руководите.
— Нечего сказать, приятные комплименты ты заставляешь меня выслушивать! — рассердился Дернбург. — Ты прямо называешь меня тираном. Правда, ты всегда знал, что можешь позволить себе по отношению ко мне гораздо больше, чем все остальные, взятые вместе, да нередко и делал это; ты никогда не отказывался от собственной воли, да и я не требовал этого от тебя, потому что… Впрочем об этом мы поговорим после. «Свобода!». Это опять один из ваших лозунгов! По-вашему, надо все уничтожить, все разрушить для того, чтобы «свободно» идти по дороге… к погибели! Несмотря на свою молодость, ты, говорят, играешь весьма значительную роль в вашей «партии». Она не скрывает, что возлагает на тебя величайшие надежды и видит в тебе будущего вождя. Надо признаться, эти господа далеко не глупы и хорошо знают, с кем имеют дело; у них нет тебе замены.
— Господин Дернбург! — воскликнул Рунек. — Вы считаете меня способным на низкие расчеты?
— Нет, но я считаю тебя честолюбивым, — хладнокровно ответил старик. — Может быть, ты и сам еще не знаешь, что именно погнало тебя в ряды социал-демократов, так я скажу тебе это. Быть толковым, добросовестным инженером и мало-помалу добиться должности главного инженера, это почетная карьера, но она чересчур скромна и незаметна для такой натуры, как твоя; руководить тысячами людей, одним словом, одним знаком направлять их, куда вздумается, греметь в рейхстаге, произнося воспламеняющие речи, к которым прислушивается вся страна, быть поднятым на щит как вождь, это — другое дело, это — могущество; именно это и привлекает тебя. Не возражай, Эгберт! Мой опыт позволяет мне видеть дальше тебя; мы поговорим об этом опять через десять дет.