Опять он произнес имя Адельгейды, опять его голос имел тот мягкий, страстный, сдержанный тон, которого она боялась и к которому все-таки прислушивалась как к волшебной мелодии. Адельгейда чувствовала, что уйти на этот раз не удастся. Она медленно обернулась к Гартмуту; ее лицо выражало твердую решимость выйти победительницей из тяжелой борьбы с самой собой.
— Вы странно играете этим именем, — серьезно и гордо сказала она. — Им было озаглавлено и стихотворение, написанное незнакомой рукой и каким-то загадочным путем присланное мне на прошлой неделе без подписи...
— Но вы все-таки прочли его! — перебил он ее с торжеством в голосе.
— Да... и сожгла.
— Сожгли?
В глазах Гартмута опять блеснул недобрый демонический огонь, а в душе вспыхнули жажда мести и ненависть к человеку, который смертельно оскорбил его и которому он желал нанести за это смертельный удар; но в то же время он любил эту женщину необузданной, всепожирающей страстью. Впрочем, то, что Он чувствовал в настоящую минуту, было скорее ненавистью, чем любовью.
— Бедный листок! — сказал он с нескрываемой горечью. — Так он погиб в огне? Пожалуй, он заслуживал лучшей участи.
— В таком случае не следовало присылать его мне. Я не должна была принимать подобные послания.
— Не должны? Это дань преклонения поэта, которую он повергает к ногам женщины. Это во все времена считалось правом поэтов, которого и вы не можете не признавать.
Гартмут говорил вполголоса, но так пылко, что Адельгейда вздрогнула.
— Такими словами выражайте преклонение перед женщинами своей родины, — сказала она, — немка их не поймет.
— Но ведь вы поняли! — горячо воскликнул Гартмут. — Вы поняли также и скрытый смысл моей «Ариваны», победоносно ниспровергающий все человеческие каноны. Не обманывайте, себя, Ада! Эта божественная искра, запав в души двух людей, разгорается в них в яркое пламя; и совершенно неважно, происходит ли это на знойном юге или на холодном севере. Это пламя горит сейчас в наших сердцах. В нем умирают воля и сила сопротивления, оно пожирает все, что было раньше в душе, не оставляет ничего, кроме этого святого огня, который светит и дает счастье, даже уничтожая. Вы любите меня, Ада, я знаю это! Не отрекайтесь! Я же люблю вас безгранично.
Он стоял перед Адельгейдой, полный торжества победителя, К его властная, демоническая красота, может быть, никогда еще не была так обаятельна, как теперь, когда его глаза, все его существо дышали страстью. И Гартмут говорил правду. Эта женщина со смертельно бледным лицом, прислонившаяся к стволу дерева, любила его, как только может любить чистая, гордая натура, убежденная, что ее чувства всегда будут оставаться в состоянии дремоты, которую все принимали за высокомерие и холодность. Теперь она очутилась лицом к лицу с любовью, встретившей горячий отклик в ее собственном сердце; на нее дохнуло жгучим, все испепеляющим дыханием страсти. Настала минута испытания.
— Оставьте меня, господин Роянов! Уйдите! — сказала Адельгейда.
Но она говорила едва слышным голосом, и притом человеку, который не привык отступать там, где чувствовал себя победителем. Гартмут сделал быстрое движение к ней, но вдруг остановился; в глазах и в позе молодой женщины было что-то такое, что заставило его сдержаться. Он только снова произнес ее имя своим проникновенным, чарующим голосом:
— Ада!
Она вздрогнула и подняла руку, как бы защищаясь.
— Не зовите меня так! Для вас я Адельгейда фон Вальмоден. Я замужем, вы это знаете!
— Замужем за стариком, за человеком, которого вы не любите и который не мог бы вас любить, даже если бы был молод. Его холодная, расчетливая натура дипломата не знает, что такое страсть; двор, положение в обществе, карьера — для него все, жена же — ничто, она нужна ему разве для того, чтобы хвастать сокровищем, которое он не умеет ценить, но за которое другие отдали бы вечное блаженство.
Губы Адельгейды задрожали; она хорошо знала, что он говорит правду, но ничего не сказала.
— И что связывает вас с этим человеком? — еще настойчивее продолжал Роянов. — Одно слово, только одно «да», которое вы произнесли, не понимая его значения, не зная еще самой себя. Неужели оно должно связывать вас всю жизнь и сделать несчастными нас обоих? Нет, Ада, любовь — вечное, бессмертное право человеческого сердца, им нельзя управлять. Пусть люди называют это грехом, пусть называют злым роком, нас постиг этот рок, и мы должны ему подчиниться. Пустое слово не разлучит нас.
Далеко на горизонте так ослепительно сверкнула молния, что осветила все вокруг. Одно мгновение Гартмут стоял озаренный этим светом. Он был теперь поразительно похож на свою мать: так же красив, как она, и так же, как она, нес с собой несчастье. Но или эта молния заставила Адельгейду опомниться, или она увидела при ее свете демонический огонь, загоревшийся в глазах Роянова, только она отшатнулась с выражением нескрываемого ужаса и медленно проговорила:
— Торжественно данное и принятое слово — это клятва, и тот, кто нарушает его, бесчестит себя.
Гартмут вздрогнул. Резко и внезапно, как молния, в его душе блеснуло воспоминание о том, что когда-то и он торжественно дал честное слово и... нарушил его.
Адельгейда выпрямилась и продолжала тихим голосом, в котором слышалась нервная дрожь:
— Перестаньте меня преследовать! Я боюсь вас, ваших глаз, ваших слов; я чую гибель во всем, что исходит от вас.
— Ада!
Страстная мольба слышалась в этом восклицании, но дрожащий голос Адельгейды становился тверже по мере того, как она говорила:
— И вы не любите меня. Мне часто казалось, что меня преследует ваша ненависть. Вы и подобные вам люди вообще не способны любить.
Роянов молчал пораженный. Как могла эта молодая, неопытная женщина так глубоко заглянуть в его душу? Он и сам еще не мог уяснить себе, каким образом любовь и ненависть так тесно переплетались в его страсти.
— И вы говорите это автору «Ариваны»? — с горечью воскликнул он. — Другие называли мою драму гимном любви...
— Их ввела в обман поэтическая дымка восточной легенды, которой вы окутали своих героев. Все видели только индийского жреца, который вместе с любимой женщиной становится жертвой бесчеловечного закона. Может быть, вы и великий поэт, может быть, вас ждет слава, но страстный, пламенный язык вашей «Ариваны» помог мне увидеть ее автора как человека, который ни во что уже не верит, которому ничто в мире не свято — ни долг, ни клятва, ни честь мужчины, ни добродетель женщины, который в угоду капризу своей страсти не задумываясь втопчет в грязь все. Я еще верю в долг и честь, еще верю в самое себя и с этой верой буду бороться с роком, на который вы ссылаетесь с полной уверенностью в его победе. Он может привести меня к могиле, но не в ваши объятия.
Молодая женщина уже не трепетала от страха, не изнемогала в мучительной тайной борьбе. Казалось, будто с каждым из этих уничтожающих слов обрывалось по одному звену невидимой цепи, сковывавшей ее. Ее глаза прямо и открыто встретили взгляд темных глаз Гартмута, так долго державших ее в своей власти; теперь чары рушились, Адельгейда это чувствовала и глубоко вздохнула, освобождаясь от них.
Опять вдали сверкнула молния, беззвучно, без громового раската, но казалось, будто небо вдруг раскрылось и дало заглянуть в свою глубину. В этом дрожащем свете мелькнули фантастические фигуры облаков, которые, точно сталкиваясь и борясь друг с другом, казалось, стремительно неслись вперед, гонимые вихрем, а между тем на горизонте неподвижно стояла стена розовых туч. Так же неподвижно стоял и Гартмут, смуглое лицо которого, озаренное молнией, было зеленовато-бледным; он не сводил взгляда с молодой женщины, но дикое пламя в его глазах потухло. Наконец он заговорил:
— Так вот каков приговор, которого я так добивался! В ваших глазах я не что иное, как погибший человек?
— Может быть, вернее, заблуждающийся... Вы сами вынудили меня на это признание.
— Заблуждающийся! — повторил Гартмут жестким тоном. — В вашем понимании — весьма вероятно. Можете быть спокойны, я больше не подойду к вам; никому не захочется во второй раз выслушивать подобные речи. Вы стоите на страже своей добродетели так недосягаемо высоко и гордо и судите так строго. Конечно, вы не имеете ни малейшего представления о том, что может сделать необузданная, беспорядочная жизнь из человека, который рыщет по свету, не имея ни семьи, ни родины. Вы правы, я не верю больше ни во что там, наверху, и до сих пор ни во что не верил здесь, на земле.