Она опустилась на траву и подняла все еще валявшуюся на земле шляпу, чтобы поправить смявшиеся на ней цветы. Нарядная весенняя шляпа немного пострадала от сырой травы; вообще она мало подходила к стоявшей в данный момент суровой, прохладной погоде. В горах весна наступает поздно, а на этот раз о ней вообще ничто не напоминало. Все вокруг было пусто и голо, несмотря на апрель. Освальд не делал попытки завязать разговор; Гедвига тоже молчала, но ей было не по себе, и она воспользовалась первым удобным случаем, чтобы проронить несколько слов:
— Какой неприятный апрель! Словно туманная осень, и мы должны готовиться к зиме. На этот раз все наши весенние надежды будут обмануты.
— Разве вы так любите весну?
— Хотела бы я знать, кто ее не любит. В молодости надо наслаждаться ароматом цветов и солнечным светом. Или вы, может быть, другого мнения?
— Не всякая весна богата цветами и солнечным светом, равно как и не всякая молодость.
— Разве в вашей не было ни того, ни другого?
— Нет!
Это «нет» прозвучало очень решительно и сурово.
Гедвига скользнула взглядом по собеседнику; про себя она, по-видимому, подумала, что он так же суров и неприветлив, как этот весенний день, вызвавший ее недовольство. Громадная разница была также между этим разговором и беззаботной болтовней, которой еще так недавно занимались жених и невеста. Ни единого серьезного слова ими не было произнесено; даже сам «план военных действий» против родителей был разработан с шутками и прибаутками, и каждая мысль о каких бы то ни было препятствиях была высмеяна ими на славу. Но теперь, когда перед Гедвигой стоял этот серьезный Освальд фон Эттерсберг, у нее пропала не только вся веселая беспечность, но даже и охота к ней; этот серьезный разговор казался вполне естественным, в его продолжении девушка находила даже своего рода прелесть.
— Правда, ведь вы очень рано потеряли своих родителей, — произнесла она. — Я это знаю от Эдмунда. Но ведь в Эттерсберге вы нашли вторую родину и вторую мать.
По лицу молодого человека снова пробежало прежнее, исчезнувшее было суровое и неприязненное выражение, и его губы незаметно дрогнули.
— Вы подразумеваете мою тетку, графиню?
— Да. Разве она не заменила вам матери?
Губы Освальда снова дрогнули, но отнюдь не улыбкой; все же он ответил совершенно спокойно:
— О, конечно! Но ведь есть разница между тем, когда человек живет в доме как единственное, любимое дитя, как, например, вы и Эдмунд, или когда его берут в дом как чужого.
— Эдмунд смотрит на вас совсем как на родного брата, — заметила Гедвига. — Он очень горюет, что вы скоро хотите разлучиться с ним.
— Относительно меня Эдмунд, по-видимому, был очень словоохотлив, — холодно произнес Освальд. — Значит, он и об этом уже рассказал вам?
Гедвига слегка покраснела.
— Да ведь вполне естественно, что он знакомит меня со всеми взаимоотношениями в семье, в которую через некоторое время я должна буду вступить. Он жаловался, что все его старания уговорить вас остаться в Эттерсберге были тщетны!
— Остаться в Эттерсберге? — с нескрываемым изумлением повторил Освальд. — Серьезно думать мой брат совершенно не может. В качестве кого же я должен был бы остаться?
— В качестве старого друга и родственника. Молодой человек горько засмеялся.
— Вы не имеете представления о положении такого совершенно лишнего друга и родственника, в противном случае не предлагали бы мне терпеть его дольше, чем этого требует необходимость. Некоторые люди заблуждаются относительно удобств такой жизни. Я никогда не обладал способностью к этому. Вообще у меня не было намерения долго оставаться в Эттерсберге, а теперь и подавно нет — ни за что на свете!
При последних словах глаза Освальда загорелись. Это был странный, молниеносный луч, присутствия которого в этих холодных глазах даже нельзя было предположить. Он только на миг скользнул по девушке и тотчас же снова потух, и нельзя было сказать, что скрывалось в нем — во всяком случае не нежное восхищение, читать которое Гедвига привыкла во взгляде Эдмунда.
— Почему же именно теперь нет? — удивленно спросила она. — Что вы хотите этим сказать?
— О, ничего, абсолютно ничего!.. Семейные обстоятельства, которые вам еще неизвестны, — поспешно ответил Освальд.
По-видимому, он досадовал на свою откровенность и, словно гневаясь на самого себя, сломал ветку, сорванную им с первого попавшегося кустика.
Гедвига молчала, но объяснение ее не удовлетворило. Она чувствовала, что внезапная страстность и горечь, с которыми у ее собеседника вырвались эти слова, имели другую причину. Может быть, они относились к ее вступлению в семью? Неужели и этот новый родственник с самого начала будет враждебно к ней относиться? И что должен был означать этот загадочный взгляд? Она все еще раздумывала над этим, между тем как Освальд отвернулся и смотрел в противоположную сторону.
Вдруг в вышине раздался отдаленный и нежный шум; он звучал, как птичье щебетанье, будучи в то же время протяжным и однозвучным. Гедвига и Освальд одновременно подняли глаза; высоко над ними порхала ласточка; затем она опустилась ниже, почти пронеслась над их головами, чуть не задев их на лету, и вдруг снова поднялась в недосягаемую высь. За первой последовала вторая, третья, и вслед за тем из туманной дали вынырнула целая стая, все приближаясь и приближаясь к ним. Они носились во влажном воздухе, кружились над горами и лесом, разлетались в разные стороны, словно приветствуя свою родину. Это были первые гонцы весны! В пустынных небесах вдруг наступило оживление. Легкими взмахами крыльев стройные, изящные птицы рассекали воздух, с быстротой молнии носились во все стороны, наполняя окрестности своим безумолчным и нежным щебетанием.
Гедвига очнулась от задумчивости; внезапно все отошло на задний план. Широко раскрыв свои блестящие глаза, она с восхищением и восторженностью ребенка воскликнула:
— Ах, милые ласточки!
— Да, действительно, это ласточки! — подтвердил Освальд. — Вы можете пожелать себе счастья; посмотрите, как они радостно приветствуют вас.
Словно ледяным дыханием мороза повеяло от холодного тона этих слов на светлую радость девушки; повернувшись, она печальным взглядом смерила своего рассудительного собеседника и промолвила:
— Вы, видно, вообще не понимаете, как можно радоваться чему бы то ни было. Во всяком случае, вы в таком грехе неповинны, и бедным ласточкам, наверное, никогда не уделяли ни малейшего внимания.
— О, нет! Я всегда завидовал им в том, что они могут лететь вдаль, завидовал их свободе. Ведь в жизни нет ничего выше свободы.
— Ничего выше? — обиженно и недовольно спросила Гедвига.
— Нет, по крайней мере, для меня! — решительно и холодно ответил на это Освальд.
— Похоже на то, что до сих пор вы изнывали в цепях, — с нескрываемой насмешкой промолвила Гедвига.
— Разве необходимо непременно томиться в темнице, чтобы стремиться к свободе? — тем же тоном спросил Освальд, только его насмешка перешла уже в сарказм. — Жизнь кует такие цепи, которые часто гнетут тяжелее, чем настоящие оковы узника.
— Тогда надо сбросить эти цепи.
— Совершенно верно, надо их сбросить. Только это гораздо легче сказать, чем сделать. Кто никогда не был лишен свободы, тот, конечно, не понимает, что другие борются за нее долгие годы, что они должны пожертвовать всем за то благо, которое остальным дается само собой. В конце концов это не важно, лишь бы завоевать это благо.
Освальд отвернулся и, казалось, внимательно наблюдал за полетом ласточек.
Снова наступило молчание, длившееся на этот раз значительно дольше и еще больше прежнего мучившее Гедвигу. Эти паузы в разговоре были для нее и необычны, и невыносимы. Этот несносный Освальд фон Эттерсберг позволял себе Бог знает что: во-первых, он сказал ей дерзость за ее свидание с Эдмундом, затем самым резким, почти оскорбительным образом заявил, что ни за что на свете не останется в доме своего брата; потом он говорил о темнице и цепях, а теперь замолчал и углубился в свои мысли, в то время как в его обществе находилась молодая барышня, невеста его ближайшего родственника! Гедвига нашла, что мера неуважения к ней переполнилась, и поднялась, коротко сказав: