Рахленко — Тальберг — подтянутый, тонкий, суховатый и очень комильфо. Он не терял этот стержень воспитанности ни при каких обстоятельствах. Он прятал за этой привычной формой безукоризненного внешнего поведения свою крошечную душу и свое большое предательство. Взгляд холодных умных глаз был неопределенен, нейтрален на все случаи жизни. «Выдавал» он свой страх только один раз, когда, чинно и с достоинством попрощавшись со всеми, быстро брал чемодан и быстро исчезал за дверью. Как будто его не было. Как будто мелькнула тень. «Как крыса», — говорил печально Николка, и это было не «образом», а буквально.
Петя Усовниченко — «социальный» герой театра — обаятельный даже в ярости, даже в крике, играл своего Мышлаевского на одном состоянии, на одной волне. Шутил над Лариосиком не улыбаясь, не бросая «темы» боли за гибель людей, свидетелем которой он был. Черные глаза будто вобрали в себя это белое поле с редкой человеческой цепью, с солдатами, замерзающими в окопах по вине штабников, по вине полковника Щеткина, вобрали и самого коньячного Щеткина из «коньячно-кофейной» армии, и смерть товарищей, и ужас немецкого предательства.
Большим и вечным «маминым ребенком» входил в гостиную Лариосик. Он долго шел, ступая по ковру на цыпочках, огорчаясь, что ступает мокрыми ботинками по такому красивому и пушистому ковру. Он говорил: «Ай-я-яй» и «Ой, ой, ой» — целый монолог без слов, только возглас сожаления по поводу ковра. Он нес Елене письмо от своей мамы, как несут просьбу о помиловании. Когда он узнавал, что из Житомира телеграмма не дошла и, следовательно, приезда его никто не ждал, он невольно садился, почти падал в кресло и с ужасом смотрел на всех. Ужас от содеянной бестактности был так силен, что все начинали смеяться. Лариосик краснел, медленно поднимался и начинал свой обратный путь по ковру, опять на цыпочках и не поднимая глаз от стыда. «Алеша, оставим его, он славный», — говорилось Еленой, как дело решенное. Потому что нельзя этого ребенка куда-то отпускать. Он уже у всех в сердце, он свой, он родной.
Спектакль «не приняли» в Ленинграде, как и в Киеве. Огорченный Варпаховский подошел к нам с Олегом и сказал: «Я скоро получу в Москве свой театр — буду счастлив работать с вами. Будете играть все. Приезжайте». И мы расстались с ним «до отпуска», до Москвы.
24.1.85
Завтра «Татьянин день», именины, мой праздник. Но я в своей непраздничной жизни растеряна и удручена. Для меня праздником является моя работа, она дает смысл всему. Я «не нужна» во МХАТе. Я, наверное, нигде не нужна. Продолжается «хождение по гвоздям», как предрек Товстоногов, и пошлая «Скамейка» А. Гельмана — самые острые и ржавые гвозди. Лучше — о юности.
Небольшое двухэтажное строение рядом со зданием театра — было закрыто от глаз прохожих высоким забором. Внизу, в первом этаже, были гараж, столярная мастерская и несколько крошечных комнат, на втором — большая кухня с плитой, которая топилась дровами, и еще несколько маленьких комнат. Одна из этих комнат освободилась — та, что прямо над гаражом, и мы с Олегом перенесли туда два своих чемодана. В комнате стоял фанерный узкий шкаф, стол, тумбочка и два стула. Столяр театра, дядя Гриша, сделал нам из фанеры книжные полки, покрасил коричневой непросыхающей краской, а бабушка из Москвы прислала нам деньги на тахту. Наши соседи «слева» — молодая пара — Женя Рубановская и Володя Косарев. У них только что народившийся прелестный сынок — с беленькими волосиками и синими очами. «Справа» — семья дворников. Фанерная стена справа прогибалась от «дворниковых» страстей и густого, высококвалифицированного мата. Наша комната наполнялась гуденьем выхлопных труб и запахом газа каждое утро.
Но это было наше первое «законное» жилище, мы повесили занавески и яркий бумажный абажур на потолке — после этого убранства казалось, что нет другой такой уютной комнаты, как наша.
В одной из комнаток внизу жила Римма Быкова. Она — из самых интересных актрис, встречу с которой подарила мне судьба. Как для актрисы подлинной — театр был для нее главным в жизни. Героиня театра «товстоноговского периода», единственная Нелли в Достоевском и лучшая Настя Ковшова в «Первой весне» Николаевой, она мечтала тогда о «Жаворонке» Ануйя. «Надо играть настоящие темы, только это имеет смысл, только это оправдывает нашу профессию. Ты не знаешь этой пьесы? Приходи, я тебе прочту».
Я пришла. Нервные маленькие руки держали экземпляр перепечатанной пьесы, глухой голос, как заклинание, как великое таинство, страстно и убежденно читал: «Бог не требует от человека чего-то необыкновенного. Надо только довериться тому, что в тебе есть, поверить в ту маленькую частичку себя самого, которая и есть Бог. Только чуть-чуть подняться над собой. А уж все остальное он берет на себя». Темперамент и нерв, природа, натура Риммы были именно такими — из темы, из пьесы Ануйя. «Орлеанская дева», названная автором «Жаворонком», сидела передо мной на табуретке в маленькой комнате общежития и силой своей души, своей боли, восторга, страсти и веры наполняла эту комнату звоном мечей, криками торжества победы, гулким эхом руанского собора и дымом смертельного костра. Роль была создана, совсем готова, я была единственной зрительницей этого уникального спектакля и свидетельницей победы актрисы и маленькой Жанны…
Ах, ах, ах! Дорогой мой Михаил Афанасьевич, сколько персонажей не вместил Ваш горький «Театральный роман»!
Игорь Петрович Владимиров. В пьесе Реттигана «Огни на старте» он играл героя. Он тогда еще был только актером, учился на режиссерском курсе Товстоногова. Его выход на сцену в «Огнях на старте» производил на всех женщин в зале сильное впечатление. Высокий, с отличной фигурой, с выразительным лицом — он был очень сценичен внешне. Но минут через десять, когда к его «прекрасности» уже несколько привыкали, начиналось ожидание соответствия внутренних данных с внешними. Этого не получалось. Сценическая заразительность Владимирова не дотягивала до его красоты, не хватало внутренней щедрости, тепла, темперамента и еще чего-то, что было в Хлопотове, Рахленко и Римме Быковой. Это что-то называлось актерским талантом — и в основе своей несло неосознанное желание — отдавать всего себя, свое сердце, свой опыт, свои познанья о человеческой природе тому зрителю, который пришел сегодня. Владимиров любил себя и меньше — свою профессию. Он был артистом без внутренних затрат.
В общении Игорь Петрович был человеком легким и приятным. Он ставил на свой диплом пьесу Погодина «Маленькая студентка». Римма играла героиню, Олег — героя, Нина Ургант — Саню, Глеб Селянин — студента, в Саню влюбленного, Володя Татосов — Тамаза Чабукиани, я — Ваву Маландину. Атмосфера на репетициях была непринужденной, легкой. Владимиров не давил, выстраивал студенческую комедию весело и ярко. Мы купались в знакомой теме, с удовольствием воспроизводили свое недавнее студенческое житье. Юмор — спутник молодости и спаситель от бед — стал главным действующим лицом. Студенческие «любови» с легкими слезами, похожими на весенние грозы, с радостями обретений и побед — заполонили сцену, закружились в танце естественном и легком. Моя генеральская дочка — Вава пела:
И мне, беспечной,
Твердил он вечно
Про свой большой
Запас сердечный.
Про потенциал.
Кокетничая со всеми мальчиками на курсе, она озадачивала своим жизненным кредо: «Плохи те родители, которые не кормят своих детей до пятидесяти лет».
Очаровательная, с обезоруживающей улыбкой Саня — Нина Ургант — переживала свой неудачный роман и выводила под гитару:
А дома только мама
Одна в вечерний час,
А я звоню упрямо
Девятый, десятый,
Одиннадцатый раз.
Стремительный Чабукиани — Татосов горячо и темпераментно завоевывал свою героиню, свою мечту — Вавку.
Басилашвили, растерянный и удрученный, пытался выпросить прощение за невольное предательство у своей Зины — Быковой. А маленькая Зина Пращина — принципиальная, строгая и самая умная на курсе — в исполнении Риммы была полна тем «зеленым шумом», который являет собой красоту и мимолетность короткой поры под названием счастье.