Руки у нее теперь тренированные и твердые, как железо, мускулистые и загорелые. Они с каждым днем становятся все более сильными и ловкими. Жуткую и полную противоположность им составляют ноги, ноги у нее ужасные, они по-прежнему ужасны, с каждым днем становятся все ужаснее — жалкие, бледные, вялокожие, совершенно безнадежные. Ей приходило в голову, что, если бы она была морским обитателем, кем-то, кто разумнее в этом отношении устроен, ее бесполезные ноги просто отвалились бы. Строение человека менее продуманно, поэтому ноги ей тоже приходится упражнять, чтобы поддерживать кровообращение, расправлять никому не нужные мышцы. Для того, чтобы, как это ни странно, ноги впоследствии не пришлось отрезать, когда они атрофируются и, более того, станут источником заразы.
А еще, как любит говорить доктор Грант, кто знает, каждый день возникают новые возможности. Не исключено, он на этом настаивает, что когда-нибудь эти ноги ей еще пригодятся.
Они бы очень пригодились — обхватить ими худые бедра Лайла.
Теперь, когда она чувствует его кожу, она вспоминает желание, пусть слабо и мимолетно. Они время от времени как будто приближаются к этому, но Лайл осторожен, очень осторожен. Или деликатен. Или равнодушен.
За день до того, как привезти ее домой, он сказал, как много лет назад сказал совсем по другому поводу:
— Просто расслабься, а там поглядим. — Он сидел, наклонясь вперед, касаясь коленями ее коляски, держал ее за руки, глядел ей в глаза с выражением, которое ей показалось слишком добрым, в чем она усмотрела снисходительность. — Мы найдем способ, не волнуйся.
В том, что он сказал, была щедрость и, возможно, правда. Но это все же не делает сказанное осуществимым.
И она не верит доктору Гранту. Или решила, что его слова о надежде не имеют к ней особого отношения. Она не может расходовать скудную надежду на призрачные возможности. У нее ушли месяцы на то, чтобы обучиться надежде и направить ее в нужном направлении, чтобы она стала такой же тренированной, твердой, железной и мускулистой, как ее руки.
Сокращение запасов безобразно повышает ценность оставшихся.
Она месяцами изучала всевозможные безобразия.
Теперь появились новые, другого рода, прямо у нее под носом, не увернешься. Деревянный пандус, еще не потемневший от погоды, спускается с веранды на дорожку. Внутри дома Лайл расширил дверные проемы, чтобы проходила ее жужжащая новая инвалидная коляска, которую он называет «спортивной моделью» за легкость, маневренность и скорость. Он тщательно переделал и расширил ванную комнату на первом этаже, так что теперь это — образцовое, спартанское и сверкающее помещение для мытья калек. Смотреть противно. Он сказал, что выбирал, как поступить: сделать спальню в одной из комнат первого этажа, или установить кресло-подъемник, на котором она сможет подниматься и спускаться по лестнице, и остановился на втором. Заказал такое, чтобы подходило по стилю к декору дома — с деревянными подлокотниками и кованой решеткой сбоку, с пестрой подушкой на сиденье, но все равно вещь уродливая и портит его широкую, красивую лестницу.
Это самые явные перемены. Благодаря тому, что руки у нее теперь тренированные и мускулистые, она может, сосредоточившись и соблюдая осторожность, перетащить себя из кресла на диван или на кровать. Они снова могут спать в одной спальне. Она может ночами прикасаться к нему, а он может ее обнять. Но они уже не могут горячо и неистово набрасываться друг на друга, и есть еще эти штуки — она называет их штуки, — которые торчат из ее тела и осуществляют разные функции — она называет то, что они делают, функциями, — которые заставляют ее и, возможно, его тоже, делать все, чтобы нижние части их тел не соприкасались.
Они в самом начале пути. Они все еще приноравливаются к новым обстоятельствам, вырабатывают новые привычки.
— Знаете, это наша общая победа, — сказал доктор Грант. — То, что вы можете вернуться домой.
Потому что, если бы его операция не дала результатов, если бы он не восстановил некоторые возможности организма, это едва ли было бы осуществимо. И если бы она сама не трудилась так отчаянно, все это едва ли было бы осуществимо. Она так жаждала увидеть то, что сейчас у нее перед глазами, все это, так потрясающе, отчетливо, безупречно настоящее, что оно кажется немного ненастоящим: веранда и ее перила со столбиками по углам, сад, очертания деревьев, простор лужайки, которую методично стрижет Лайл, снявший рубашку и золотой.
Да, она очень тяжело работала, чтобы получить это. Да, оно того стоило. Нет, нигде больше она быть не хочет.
Только вот — стыд.
Она поднимает лицо к солнцу. В это время дня солнце светит прямо на веранду, озаряет и раскаляет ее, и этот миг, это ощущение и есть именно то, чего она так желала. Ей хотелось воздуха, хотелось цвета, ей хотелось, насколько возможно, быть свободной.
Год назад, если бы Лайл стриг газон, она была бы в саду, согнувшись, собирала бы помидоры, или цветы, или дергала бы сорняки. Или в кухне наливала бы Лайлу и себе по стакану пива. Или сама взяла бы газонокосилку, когда пришла бы ее очередь. Лужайка у них огромная, но Лайл всегда был против мотокосилки, потому что, как он говорит, теперешняя помогает ему поддерживать себя в форме. И дает время для размышления, поскольку работа монотонная, голова остается незанята.
О чем же он размышляет сегодня, двигаясь взад и вперед под солнцем?
Раньше они приходили домой каждый со своей интересной работы, и вместе красили, стригли кусты, занимались садом и чинили водосточные трубы и навесы, вместе готовили, убирали, валяли дурака. В отсутствие детей работа по дому обрела несколько иное качество, они почти перестали воспринимать ее как работу. И гулять они тоже ходили: вдоль проселка, через поля, просто пройтись, ничего, требующего особых усилий, но теперь ей и на это рассчитывать не приходится.
Да. Еще кое-что. Иногда во время прогулок они ложились в высокие посевы на одном из своих полей, отданных в аренду, и на воздухе, в тени занимались любовью.
Боль этих утрат снова пронзает ее исподтишка.
Что ж, так и должно быть. Она это знала. Она просто не понимала, что каждый раз это будет так неожиданно.
Вряд ли она теперь соблазнительна или желанна — со своими-то вялыми конечностями и разными отталкивающими, неповоротливыми приспособлениями.
Она смотрит на весьма привлекательного мужчину, стригущего газон, и так хочет встать, подойти к нему, прижаться к его спине, обвить руками его ребра, его грудную клетку, его всего, волшебного и удивительного.
Только это желание скорее умозрительно, восстановлено по памяти.
Как бы то ни было, любовь включает в себя много всего, много форм. И много чувств, конечно, тоже.
Когда он заглушает косилку, тишина внезапна и огромна. Он стаскивает рубашку со столба ограды и вытирает блестящую от пота грудь. Смотрит из зеленой и голубой дали на нее, улыбается. Она улыбается в ответ. Раньше она могла бы пойти с ним наверх, в душ. Они бы грубо, нежно терли друг друга, внешние и скрытые поверхности. Смеялись бы, обнимались по-всякому, а потом, может быть, перешли бы, оставляя за собой мокрые следы, на кровать, повинуясь счастливому импульсу, соединившему их тела с головы до ног.
Сегодня, проходя мимо нее, он останавливается, касается ее плеча, говорит:
— Ты как, нормально? — и, когда она кивает, уходит в дом.
Она плакала несколько раз с тех пор, как вернулась домой; тихо, как сейчас. Не желая, чтобы он знал, как ей грустно. Как страшно.
Она видела это мгновение на веранде в солнечном свете, но как фотографию, как пейзаж, как некое достижение. Так оно и есть, но еще это — узкий, трудноопределимый выход к чему-то еще.
И хватит об этом.
День сегодня замечательный. И среди прочих изменений, тех деталей, о которых Лайл догадался позаботиться, в отличие от того, что им обоим только предстоит для себя открыть, есть гладкая, зацементированная дорожка от подножия пандуса, свежий путь через лужайку к проселку и новому, темно-зеленому фургончику с парковочной наклейкой «инвалид», которую она может ненавидеть, сколько угодно, но с которой, конечно же, очень удобно. Практичный, умелый, разумный, все предвидящий Лайл: просто делает что-то, устраивает все в ее отсутствие.