«Карелия» выехала из ворот. Вода заливала окна. Маятникообразные движения «дворников» гипнотизировали. Мысли в голове у Мурманцева стали такими же текучими, бесформенными, пузырящимися, как ливневые ручьи на улице, уходившей под уклон. «Да, разница неосязаема. В сущности, их всенародные выборы мельхиседека каждые четыре года – ведь это же национальная трагедия. Необходимость регулярно выбирать между шилом и мылом. По силе этой трагедии урантийцы встают в один ряд с античными героями. Эдип поверженный, Эдип торжествующий, Эдип комплексующий. Ведь это же какое самозабвение, какой накал страстей! Какая глубина раскола урантийского сознания, сорванного с петель! Оно мечется между двумя бессмысленными величинами, зажатое в тиски этого навязанного выбора. Поразительный народ. Сильный, агрессивный – и убогий. Называют себя свободными, но выйти за пределы штампованных формулировок не умеют».
– Кирилл, что такое свобода? – вдруг спросил он шофера.
– Свобода? – живо откликнулся тот. – Ну это как вам, хозяин, объяснить…
– Да вот как есть, так и объясни.
– Ага, счас. Ну, положим, значит, нравится мне Катерина, из булочной. И Дашкапочтальонша тоже нравится. И жениться пора. Детишками обзаводится, значит, хозяйством. Кто мне скажет, какую выбрать? А некому сказать. Вот и маюсь. И та хороша, и эта в самый раз. Дурак скажет, ты вольная птица, женись на любой, а не сладится – бросишь, возьмешь другую. Ну, дурак на то и дурак, чтоб врать. Всю жизнь мне, что ли, бросать жен и вольной птицей за бабами летать? Неет, я волю так понимаю: чтоб раз и навсегда. На то у меня и воля. Ну, в смысле – твердая воля. Не метаться между двумя девками, а взять себя, значит, за шкирку и сказать: вот эта, и точка. А дальше: один раз взял – береги и храни всю жизнь. Вот так вот, значит.
Мурманцев был поражен. Шофер, простолюдин – с тремячетырьмя классами народной школы – с ходу попал в яблочко. Чуть ли не основной вопрос философии пригвоздил к стенке своим наглядным примером.
– А я, Савва Андреич, на выступлении один раз посидел, – объяснил Кирилл, глядя в водительское зеркало на Мурманцева. Прочел у хозяина в глазах оторопь. – Называлось – лекция. Публичная. Там, значит, профессор, маленький такой, зато голосистый, ввинчивал кренделя. У меня, конечно, одно слово в ухо, два – мимо, куда уж мне понимать слова разные умные. Только как он начал про волю, про свободу, значит, так меня и разобрал интерес. Вот, думаю, чего это господам про волю базарить? Ну, в смысле говорить, значит. Нешто им мало воли? Когда даже мужику ее хватает сполна. Нешто с сектантов иностранных моду берут? Имто, штатникам урантийским, свобода и впрямь нужна – от антихристов ихних, значит, этих, мелхидесеков. А над нами царь и Бог – намто чего? А потом слушаю – и душа аж вспотела. Так он все по полочкам разложил, профессор этот. Как нож в масло, все в меня вошло. Так он и сказал: чтоб быть свободным, надо стать рабом. Не оставлять себе, значит, никаких там выборов. Одноединственное, и точка… Нет, ну ты смотри, что делает!
Он резко крутнул руль у въезда на стоянку возле здания Академии. Выскочивший изза стены дождя зверообразный зеркальный «Енисей» подрезал их, первым вознамерившись проехать в ворота, и едва не протаранил «Карелию». Чудом не снес бампер вместе с частью капота. Обе машины встали, перегородив друг дружке въезд.
– Ну, лось безрогий, ну я тебе счас покажу трубы ерихонские, – кипятился Кирилл, нахлобучивая фуражку и вылезая под ливень.
Водитель «Енисея» высунулся из окна и стал чтото показывать рукой. Кирилл налетел на него, как грозовой фронт, и начал азартно выписывать завитушки неизящной словесности. Тут разозлился и шофер «Енисея», тоже вылез, хлопнул дверцей и напустился на Кирилла уже не грозовым фронтом, а целым ураганом. По лицу последнего Мурманцев, не слыша изза сильного дождя их брани, мог заключить, что словесные узоры его противника были на порядок, а то и на два затейливее.
Минут через пять, наоравшись до хрипоты, оба сели в машины и дали задний ход. Кирилл отстоял первенство. Похожий на бультерьера «Енисей» задумчиво вполз на стоянку позади «Карелии». Его пассажир, незнакомый Мурманцеву мужчина, коротко кивнул ему, извиняясь за грубость шофера, но в разговор вступать не стал.
– А, Савва, проходи, садись, – встретил зятя директор, копаясь в ящиках стола. – Чаю выпьешь? Нет? Вижу, вижу, глаза горят и сердце пламенеет. Сейчас поедем… Куда ж я ее подевал? А, нашел.
На стол легла книга, обернутая дешевой бумагой.
– Имя Алексея Трауба тебе чтонибудь говорит? – спросил тесть, глядя на Мурманцева поверх маленьких очков в тонкой оправе, которые надевал для чтения.
– Знакомо, – поразмышляв, ответил тот. – Не могу вспомнить.
– Он сопровождал царскую семью в ссылку в девятьсот семнадцатомвосемнадцатом. Секретарь и камердинер в одном лице. Это его книга. Издана в тысяча девятьсот тридцать втором. Интересный факт: достоверно известно, что сам Трауб погиб в двадцатых, еще до Реставрации, в той кровавой свистопляске… Хотя речь не об этом. Я даю тебе эту книжку под расписку.
– Она…?
– Запрещена, – кивнул генерал. – Тираж изъят из продажи в тридцать четвертом году. Правда, цензор, что пропустил ее, угодил в трудлагеря еще до того. Не мне тебе рассказывать, какая тогда проводилась политика. Восстанавливали империю. Многие сгинули на строительствах… Охохо, грехи наши тяжкие… Издателя тоже отыскать не удалось – мелкая контора разорилась, следы людей потерялись. Следственная комиссия так и не выяснила, откуда выплыла рукопись книги, кто ее сохранил, был ли действительно Трауб ее автором. А дело, видишь ли, в том, что здесь описывается последний год царской семьи. Трауб, или лжеТрауб, делает акцент на субъективных впечатлениях, строит повествование на основе бесед с бывшим императором, его супругой, детьми. Особенно с Александрой Федоровной. Естественно, многое домысливает и вообще заслоняет собой и своими рассуждениями тех, о ком пишет. Рассужденьями, надо сказать, не слишкомто умными. Почитаешь, поймешь.
– Григорий Ильич, а… к чему это все сейчас?
– А это, Савва, такое маленькое предисловие перед основным содержанием. Чтобы ты мог разобраться, что к чему. Уяснить, так сказать, конъюнктуру… Так вот, об Александре Федоровне. Трауб пишет, как императрица однажды, в большой тревоге, поведала ему о некоем эпизоде, главным персонажем которого был Распутин.
Мурманцев насторожился.
– И взяла, между прочим, с него обещание молчать об этом, так как и сама она никому про это не говорила. Обещание он не выполнил. Уж не знаю, к счастью или к сожалению. Не могу сказать, что книжку изъяли именно изза этого эпизода. Но и отрицать не буду. Гришка Распутин сам по себе был огромным соблазном. И для своего времени, и для позднейшего. С осторожностью следует рассматривать все, что с ним связано. Тем более его словеса предсказательные. А тут – как раз оно: пророчество Гришки Распутина, извольте любить и жаловать.
Генерал вдруг рассердился – то ли на бесноватого мужика, о котором приходится говорить, то ли на самого себя, задетого за живое темой распутинских пророчеств. Мурманцев слушал с каменным видом.
– О трех царях он сказал императрице, – продолжал Мирский. – Что первый снимет с себя корону, но ее Бог не примет. Второй коронует ею жидов. А третий…
– А третий станет разрушителем Белого Царства, – замогильным голосом закончил Мурманцев. – И настанет царство Черное.
Мирский остолбенел.
– Откуда ты знаешь?
– А может, я тоже… пророк? – усмехнулся Мурманцев.
– То есть? – Генерал воззрился на него подозрительно.
– Сны вещие снятся, – пожал плечами Мурманцев. – Что я могу с этим поделать?
– Ты бы мне, зятек, лапшички на ухи не вешал, а? – попросил Мирский.
– Как на духу, Григорий Ильич. Сам дивлюсь. Никогда такого не было – и вдруг на тебе. Будто кино смотрел.
– Нуну. – Оторопь генерала отпустила, но подозрения до конца в душе не унялись. – Разберемся потом с твоим кином. А теперь скажи мне, что ты думаешь об этом чертовом пророчестве.