– Если бы я сказала, что стала бы переворачивать страницы этого джентльмена одну за другой, водить пальцем по его полям, расшифровывать надпись на его гладком корешке, становиться на колени, чтобы насладиться его нижними колонтитулами, изучать содержимое этого толстого тома, которое он хранит про себя, что бы вы на это ответили?
– Очень Верно. Очень Правильно, – ответила мисс Мэнгл.
– Вы женщина широких взглядов и настоящий друг, – кивнула Долл. – Вот что я вам скажу: если бы мое платье было веленевой бумагой, а плоть пергаментом, он взял бы меня в обе руки и прижал к губам. Но когда он видит лишь жалкий шелк и кружева и ощущает аромат моего надушенного тела, что он говорит? Он говорит: «Мадам, мадам, вы еще не каетесь?»
Не каюсь ли я? Еще как! Я каюсь о тысяче вещей. Раскаиваюсь, что не родилась книгой и что в данное утро, дорогой сэр, не стою в вашей уютной библиотеке. Возможно, тогда вы сняли бы меня с полки и положили на столик рядом с дымящимся кофейником.
Внезапно Долл Снирпис прервала свою тираду, поскольку мужчина, о котором она говорила, прошел мимо окна.
– Это его шляпа! – воскликнула она. – А под шляпой – его дорогая голова! – Она опрометью бросилась к окну и высунулась наружу так стремительно, что бюст вывалился из корсета.
– Руджеро! – крикнула она. – Руджеро! – То были его безукоризненно сшитое пальто, его стройная спина, его впечатляющие голени.
– Очень Верно. Очень Правильно, – сказала мисс Мэнгл.
На этом возгласе я закрыл книгу. На мой вкус, она слишком витиевата и экзотична. Мои вкусы всегда были строже. Я предпочитаю быть несколько холоднее, голоднее, тратить на себя меньше, чем могу, и тратить на других больше, чем должен. Я не считаю себя мазохистом, даже когда встаю затемно и, синея от холода, пробегаю по морозу милю-другую. Подобные привычки и созерцательная натура отторгают меня от мира, который не знает ни ограничений, ни страсти. Роковое сочетание потакания собственным слабостям без подлинного чувства внушает мне отвращение. Странно быть одновременно алчным и мертвым.
Что касается меня лично, я предпочитаю сдерживать свои желания, не потрафлять собственному аппетиту и оставаться отточенным и острым. Хочу ощущать лезвие сильного стремленья. Быть скотиной – слишком легко, а кроме того, в последнее время это стало еще и модно.
Уж не в том ли причина, что мы слишком охотно доверяем свое тело науке? Слишком уверены, что еще одна пилюля, еще одно лекарство, еще один автомобиль, еще один карманный домашний кинотеатр, еще одна пересадка ДНК или полная свобода выбора, которую должны обеспечить пятьсот телевизионных каналов, смогут все уладить? Смогут успокоить ноющую боль в сердце, которую не зарегистрирует никакой новейший лазерный диагностический прибор? Кабинеты врачей полны мужчин и женщин, которые не знают, почему они несчастны.
– Примите вот это, – говорит врач, – и скоро вы почувствуете себя лучше. – И они действительно чувствуют себя лучше, потому что мало-помалу вообще перестают что-либо чувствовать.
Будучи юным медиком-семинаристом, я, как и большинство других студентов, пробовал пользоваться борделями. Разумеется, мы давали обет целомудрия, но лишь после того, как принимали духовный сан. Этот поход мы обычно предпринимали после воскресного ленча и называли его «Днем святой Агаты» – в честь зыбкого бурого карамельного крема, украшенного сверху вишенкой для коктейля. Позже, став хирургом, я ломал себе голову, почему идеальной святой считается именно Агата, если столько женщин по доброй воле ложится и позволяет мне отрезать им груди. Думаю, мучеником можно назвать человека, который страдает за то, во что страстно верит, а они не страдали за то, во что верили. Верили здесь только мы сами. Облаченные в ритуальные перчатки и маски, вооруженные священной хирургической сталью. А они были пассивны, ни о чем не жалели и благодарили меня, когда я бросал их титьки в мусоросжигательную печь.
Теперь мы так не поступаем, методы лечения изменились, и мы жалеем, что делали слишком много таких операций, но, когда говоришь людям, что знаешь, что им будет полезно, особенно если ты врач, тебе верят. Верят, хотя не имеют никаких собственных верований. Утверждение, что с ослаблением веры в Бога усиливалась вера в науку, в частности – медицинскую, стало банальностью. На самом деле люди знают о науке еще меньше, чем о Боге. Современная наука непостижима для обывателя, но обыватель принимает ее, хотя один из аргументов против существования Бога сводится к тому, что в Нем нет смысла.
– Давай, Гендель, надевай резину! – То, что в анатомическом театре было суровым напоминанием, в борделе становилось шуткой. Нам следовало защищать себя. Следовало соблюдать осторожность, проникая в тело. Защита всегда связана с некой потерей. Сдерживайся, следи за собой, прикрывайся, ищи порезы, помни о крови, не смешивай жидкости, «А Теперь, Пожалуйста, Вымойте Руки». Нет риска больше, чем остаться обнаженным с другим человеком.
Я люблю смотреть на женщин. Именно поэтому, среди прочего, я стал врачом. Как у священника, мои контакты поневоле ограничены. Я люблю смотреть на женщин; они раздеваются передо мной с трогательной стыдливостью. Я стараюсь, чтобы руки у меня были теплыми. Сочувствую, проявляю заботу. Если женщина или молода, или красива, я обращаюсь с нею еще мягче. Я очень чистый, мой одеколон – сандал и олива, и я знаю, что мое бесстрастное, аскетичное лицо возбуждает и даже искушает. Искушен ли я сам? Возможно, но я никогда не нарушаю своих обетов – ни профессиональных, ни религиозных. Разве этого недостаточно?
Если женщина выбирает меня из моих многочисленных коллег-атеистов, у нас устанавливается молчаливое взаимопонимание. Мне сопутствует успех, возможно, потому, что человек с Богом внутри все равно предпочтительнее человека, у которого внутри только завтрак. Я не фанатик. Для этого я слишком рассудочен. Ученый доктор с длинными пальцами и музыкальным голосом.
Я помню свою первую консультацию. Мы с пациенткой были ровесниками: тридцать один год. Она нервничала, я был спокоен. Она боялась, я был уверен в себе. Я попросил ее раздеться за тонкой белой ширмой, не доходившей до пола. Я следил за тем, как она сбрасывает туфли и по очереди поднимает ноги, снимая чулки. Теперь ее ступни были босы – широкие, сильные ступни и стройные лодыжки. Ноги выбриты. Я отвернулся и посмотрел в окно.
– Я готова, – сказала она.
– Тогда будьте добры подойти сюда.
Она вышла в дурацком хлопчатобумажном халате, которые нам тогда поставляли. Я первым предложил своим пациенткам шелковые. Из плотного шелка-сырца, с моими инициалами, вышитыми на кармане. Я знаю, женщины ценят маленькие знаки внимания.
– Может, вы предпочтете, чтобы при осмотре присутствовала медсестра?
Нет, конечно, нет. Такое бывало редко. Еще одна пара пронизывающих глаз, еще одно вторжение в тело, в которое и без того слишком много вторгаются. Кроме того, мне говорили, что женщины ненавидят, когда на них смотрят другие женщины.
Я тщательно осмотрел пациентку и взял в руки ее грудь. Маленькая, плотная и упругая на ощупь. Белая, с единственным светлым волоском у соска. Я прикоснулся к женщине чистыми пытливыми пальцами. Она дрожала.
Я был бы рад тоже ощутить дрожь. Внезапно я испугался ее ирландской красоты, как натянутого лука. Мой большой палец лежал на ее соске. Я улыбнулся.
– Беспокоиться не о чем. Идите и одевайтесь.
Она смотрела на меня. Я держал ее грудь.
– Идите и одевайтесь.
Я послал ее на маммографию. В те дни мы еще проверяли женщин ради того, что называли «Их Собственной Пользой». И заставляли чувствовать себя виноватыми за безответственность, если они отказывались. Добрый Доктор. Трудная Пациентка. Лишь к 1993 году лучшие из нас стали признавать, что маммография для женщины под пятьдесят совершенно неприемлема и сама по себе может ускорить распространение злокачественных клеток. В результате сжатия груди пластинами. Мы принесли много вреда, но доказать это невозможно.