Литмир - Электронная Библиотека

Или здесь:

Грудь под поцелуи, как под рукомойник!
Ведь не век, не сряду, лето бьет ключом.
Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоник
Подымаем с пыли, топчем и влечем.
Я слыхал про старость. Страшны прорицанья!
Рук к звездам не вскинет ни один бурун.
Говорят — не веришь. На лугах лица нет,
У прудов нет сердца, Бога нет в бору.
Расколышь же душу! Всю сегодня выпень.
Это полдень мира Где глаза твои?
Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень
Дятлов, туч и шишек, жара и хвои.
Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.
Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.
Дальше — воскресенье, ветки отрывая,
Разбежится просек, по траве скользя.
Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
Просит роща верить: мир всегда таков.
Так задуман чащей, так внушен поляне,
Так на нас, на ситцы пролит с облаков [44].

За этим смешением пантеизма и чувственности, смешением, от которого веет удивительной свежестью, скрывается любовное приключение, пережитое Борисом Пастернаком с Еленой Виноград. Он не желает видеть никого, кроме нее, не желает никого, кроме нее, слушать и пользуется любой возможностью с ней свидеться — все равно, в Москве или в Саратове. Эти «исключительные права» на себя, переданные им подруге, делают его пленником на много месяцев.

Однако уже в следующем году Борис позволяет себе выглянуть из своей раковины и повидаться с несколькими поэтами, еще задержавшимися в символистах, — такими, как знаменитые Бальмонт, Иванов, Андрей Белый, — и с теми, кто остался верен футуризму и по-прежнему группировался вокруг сиятельного и властного Владимира Маяковского. Эта встреча двух поколений писателей получилась возбуждающей и одновременно трогательной. Те, чья карьера была на исходе, с завистью поглядывали на тех, кто заменит их завтра. И непонятно казалось, где ты: на банкете по случаю выпуска или на поминках.

Преодолевая неловкость, Пастернак вглядывался в лица собравшихся — и вдруг замер: среди них он увидел женщину, чей прямой, открытый, огненный взгляд потряс его до глубины души. Это оказалась близкая знакомая поэтов Брюсова и Эренбурга, некая Марина Цветаева. Когда-то прочитанные стихи ее нисколько не взволновали Бориса, а вот лицо… Но вот друзья просят ее сейчас же что-нибудь прочесть, она повинуется… И внезапно все меняется для Пастернака! Слушая Марину, он открывал, по собственному признанию, «что слова сами по себе могут что-то заключать и значить, помимо побрякушек, которыми их увешали», и далее: «…среди молодежи, не умевшей изъясняться осмысленно, возводившей косноязычие в добродетель и оригинальной поневоле, только двое, Асеев и Цветаева, выражались по-человечески и писали классическим языком и стилем. <…> Цветаева была тем самым, чем хотели быть и не могли все остальные символисты, вместе взятые. Там, где их словесность бессильно барахталась в мире надуманных слов и безжизненных архаизмов, Цветаева легко носилась над трудностями настоящего творчества, справляясь с его задачами играючи, с несравненным техническим блеском». И — наконец: «Цветаева была женщиной с деятельной мужскою душой, решительной, воинствующей, неук ротимой. В жизни и творчестве она стремительно, жадно и почти хищно рвалась к окончательности и определенности, в преследовании которых ушла далеко и опередила всех» [45].

* * *

Не такой отчаянно категоричный в том выборе, какой делает — касалось ли то любви, политики или литературы, — Пастернак тем не менее решил порвать с футуристами и обнародовал в написанных в апреле 1918 года «Письмах из Тулы» строки об окончательном прощании со своими бывшими товарищами по авангарду. «Какое горе родиться поэтом! Какой мучитель воображенье!» — иронизирует он и с грехом пополам передает собственные страдания, собственную душевную боль из-за расставания с дорогим Маяковскому кружком футуристов в ламентациях молодого поэта, провожающего к поезду свою возлюбленную, которая отправляется на край света. Однако, вопреки этим мрачным прогнозам, он не раз, причем без малейших затруднений, встречался с Маяковским, а однажды, в январе 1919 года, дерзнул прочесть тому еще не опубликованную «Сестру мою — жизнь». Маяковский похвалил смельчака за талант, но особенно подчеркнул важнейшую роль миссии писателя, тем более поэта, в новом, только еще нарождающемся в России обществе.

Совсем еще молодая Российская Советская Федеративная Социалистическая Республика (РСФСР) единодушно избрала тогда своей столицей Москву, а Политбюро во главе с Лениным тем временем окончательно решилось подписать мирный договор с Германией. В обмен на остановку военных действий Советы согласились отказаться от нескольких наиболее богатых провинций бывшей Российской империи. Затем, сочтя, что присутствие царя, пусть даже и свергнутого с престола, содержащегося под наблюдением в Царском Селе, нежелательно, поскольку стимулирует расцвет в населении духа анархии, Николая II вместе с семьей отправили в самые глухие сибирские дали, в Екатеринбург, где всех их, с одобрения Ленина, убили в июле 1918 года «местные милиционеры».

Уже знающее, как быстро правительство умеет расправляться с неугодными, население России оказалось теперь живущим в обстановке террора, доносов, арестов — не только за реальные, но и за воображаемые преступления. Пастернак, точно так же, как другие, каждое утро, просыпаясь, прикидывал, в чем бы его могли обвинить до наступления ночи. Чтобы оказаться в состоянии боевой готовности в минуту, когда у дома остановится машина, когда постучат в его дверь! Но грусть по поводу деспотизма нового диктатора в кепке и с бородкой не помешала ему признать великую историческую роль Ленина. «Ленин был душой и совестью такой редчайшей достопримечательности, лицом великой русской бури, единственной и необычайной, — напишет впоследствии Борис Пастернак. — Он с горячностью гения, не колеблясь, взял на себя ответственность за кровь и ломку, каких не видел мир, он не побоялся кликнуть клич к народу, воззвать к самым затаенным и заветным его чаяниям, он позволил морю разбушеваться, ураган пронесся с его благословения» [46].

С течением времени Пастернак убедился, что после бурь и штормов большевистского циклона небо очистилось, его сограждане успокоились и нашли в себе мудрость сплотиться, тем более что союзники одержали триумфальную победу над Германией, и воюющими сторонами был в 1919 году подписан в Версале завершавший Первую мировую войну и составленный по всем правилам мирный договор.

Желая укрепить свою веру во всеобщее прояснение, Борис в январе 1920-го является на заседание Московского лингвистического кружка, в котором председательствовал Роман Якобсон [47], чтобы послушать чтение Маяковским новой поэмы, о которой говорили, будто она — гимн революции. На самом-то деле Пастернака давно уже раздражало стремление собрата по перу обращать других в свою веру, навязывать свои убеждения, а главное — крайности, в которые Владимира при этом швыряло. Кроме того, журнал «ЛЕФ» [48], который он редактировал, отличался ориентацией на такой крайний интеллектуальный экстремизм, что на каждой странице искусство переплеталось с политикой, при этом художественные и политические идеи противоречили друг другу. «Я не понимал его пропагандистского усердия, — пишет Пастернак о Маяковском, — внедрения себя и товарищей силою в общественном сознании, компанейства, артельщины, подчинения голосу злободневности» [49]. И тут же шутливо цитирует одного из членов этой команды, поэта и драматурга Сергея Третьякова, который нахально и бесстыдно заявлял всем и каждому, что «искусству нет места в молодом социалистическом государстве, во всяком случае, в момент его зарождения» [50]. Раздраженный, доведенный до отчаяния проповедью сектантства, провозглашаемой некоторыми собратьями по поэтическому цеху, а главное — самым высокомерным, если не чванным, самым самонадеянным, но и самым интересным из них, неподражаемым Маяковским, он пишет в ярости: «Были две знаменитые фразы о времени». Он имел в виду: «жить стало лучше» и «жить стало веселее» — этот двойной афоризм, фальшь которого легко можно было проверить, попросту выходя каждый день на улицы Москвы с их тяжелой атмосферой, перепуганными, подавленными, голодными прохожими, этот двойной афоризм возмущал его как пример систематического использования лжи. Эксплуатации лжи, извлечения из лжи максимальной выгоды. Ему казалось странным, что, в отличие от него самого, стремившегося остаться в тени, выступать только что не анонимно, его друг получает такое огромное удовольствие, объявляя себя одним из самых великих людей России.

вернуться

44

Пастернак Б.Воробьевы горы. ПСС. Т. I.

вернуться

45

ПСС. T. III. С. 338–339.

вернуться

46

Пастернак Б.Люди и положения. Ранняя редакция. ПСС. T. III. С. 531–532.

вернуться

47

Якобсон Роман Осипович(1896–1982) — русский лингвист, семиотик, литературовед, способствовавший установлению продуктивного диалога между европейской и американской культурными традициями, французским, чешским и русским структурализмом, между лингвистикой и антропологией, между лингвистикой и психоанализом. Профессиональная карьера Якобсона начиналась с Московского лингвистического кружка, позже он вместе с петроградскими друзьями основал ОПОЯЗ (Общество по изучению поэтического языка). Стал одним из организаторов Пражского лингвистического кружка, будучи эмигрантом, читал лекции в Копенгагене, Осло и Упсале, с 1941 года жил в США.

вернуться

48

Журнал «ЛЕФ» выходил в Москве в 1923–1925 гг. под редакцией Владимира Маяковского и был органом одноименной группы ЛЕФ (Левый Фронт Искусств), в которую входили кроме Маяковского: Н. Асеев, А. Родченко, О. Брик, С. Третьяков, В. Шкловский. Лефовцы, продолжая футуристические традиции, выступали за поиски новых форм художественной выразительности и создание по-настоящему действенного, революционного искусства. Журнал считался одним из интереснейших экспериментов по синтезу радикальных идей авангардного искусства и коммунистической идеологии. Издание его было прекращено из-за убыточности.

вернуться

49

Пастернак Б.Люди и положения. ПСС. Т. III. С. 335.

вернуться

50

Там же. С. 336.

9
{"b":"159370","o":1}