Литмир - Электронная Библиотека

Падение происходило постепенно. Но первый признак, первую примету помню. Я шел к Люксембургскому саду; там есть один уголок, и вот мне взбрело в голову, что хорошо бы там сесть и порисовать. По дороге я завернул в кафе «Дом», купил сигар и, когда выходил оттуда, повстречал знакомую проститутку – на воскресном дежурстве, сверхурочно работала. Распространяться о наших отношениях смысла нет. Ничего особенного. Звали ее И воина не то Лулу, а может, и еще как. Помню только, что она была из Лилля, не очень хорошенькая, но с замечательной фигурой. Я провел с ней одну ночь – черную, изнурительную ночь после пьяной ссоры с Поппи – и чувствовал себя жестким и виноватым, как черт знает кто. Из-за ночи то есть. Знаете нашу англосаксонскую страсть к самоедству. Я казнил себя за прегрешение, но еще больше, наверно, за то, что месячную пенсию свою пропил и десять долларов девке уплатил фактически из денег Поппи. Господи, что мы над собой творим 1Словом, встретил я ее, когда она выходила из кафе. После той катастрофы мне как-то удавалось избегать ее. Я выкинул ее из головы – поэтому, когда столкнулся с ней, на солнечный мой денек как будто наплыла черная туча. В общем, она была хорошей, доброй бабой в отличие от большинства проституток: это сказки, что у них золотое сердце, на самом деле они стервы и язвы, или просто дуры, или лесбиянки невыявленные. Помню, сперва она стала со мной заигрывать, болтала что-то, но потом потемнела лицом, болтать перестала, наклонила голову набок и грудным, мрачным таким голосом говорит: «Cass, tu es malade!» [185]– потом погладила меня по лбу и сказала, что он как рыбье брюхо, мокрый и холодный. Сказала, чтобы я шел домой и вызвал врача – вид у меня больной, очень больной, и она за меня беспокоится. И это не было болтовней.

Я ее отшил, и, кажется, грубовато. Чтобы монпарнасская шлюха – особенно такая, которая объявилась как воплощение моей вины, – испортила мне этот сладостный день? Я сказал ей какую-то грубость и бодренько зашагал по бульвару, приветствуя бутылкой бронзового старика Бальзака и посылая благословения окрестностям в целом. Но снижение уже началось. Я почувствовал себя… Ну, мягко говоря, неважно. Видит Бог, это было некстати… и не знаю, знакомая ли моя оказалась катализатором, только через несколько кварталов у меня началась морская болезнь. Морская или нет, а болен я был точно. Болен не первый месяц, только не знал этого, – а от чего болен? Ну, от упомянутого пьянства, от пренебрежения телесной оболочкой – как назвал ее один оригинал, методистский проповедник, – и в Париже, прости Господи, в этом генеральном штабе мировой гастрономии, от систематического, почти маниакального недоедания. Но болен я был, конечно, не только этим. Из моих болезней эта была самая легкая. А по-настоящему я был болен отчаянием и отвращением к себе, жадностью, эгоизмом и злобой. Я был болен параличом духа, дряблостью, ячеством. Болен той болезнью, которой люди болеют в тюрьме, на необитаемом острове – короче, там, где серые, пасмурные дни тянутся дурной бесконечностью и никто не приходит ни с ключом, ни с ответом. Я был болен почти смертельно, и, если хотите знать, болезнь эта от лишения, а в лишении я был виноват сам: тогда я этого не понимал, но я окончательно лишился веры в то, что во мне есть хорошее. Хорошее, которое очень близко к Богу. Это истинная правда.

И в довершение всего я был дураком, понимаете? Я думал, что это чудо, блаженство, покой, прозрение явились мне потому, что мне наконец дан ключ, потому что я гений, а гению стоит только подождать – и ему поднесут откровение на тарелочке. Но я ошибался. Я был дураком. Никакого откровения не было; были больные пьяные видения, в которых не больше истины и логики, чем в галлюцинациях какого-нибудь несчастного, старого голодного отшельника. Неудивительно, что в житиях святых описано так много видений. Хлещи себя подольше, изнуряй себя, голодай – тут даже чурбан начнет видеть архангелов, если не похуже. Но тогда я этого не знал. Не знал и, хоть убей, не мог понять, пока шел к Люксембургскому саду, откуда взялась эта слабость, головокружение, дурнота. И почему мой восторг пошел на убыль. Может, и проститутка сыграла свою роль. Но нет, чему быть, того не миновать; она, наверно, просто ускорила дело: вина, понимаете, – вспомнилась вся эта грязь, затхлые простыни, поддельная шлюхина страсть и я в слюнях, – а Поппи в это время лежала дома и плакала.

Господи Боже милостивый! Словом, когда я подошел к саду, мне уже было плохо. Меня прошиб холодный пот, меня пробирала дрожь, и, проходя мимо витрины, я увидел себя в зеркале: белый как полотно, девка сказала правду. И в довершение всего, хуже всего – опять вернулась тревога… страх, ожидание чего-то ужасного. Помню, остановился перед входом в сад. Я основательно глотнул коньяку из бутылки и ждал подъема, ждал, что меня опять подкинет кверху, но напрасно – я падал и не понимал этого; расплата наступила, и я падал быстро. Ни черта не произошло: от коньяка мне стало только хуже. Но все равно рисовать я не раздумал. Я все еще хотел доказать себе, что я могу, что этот восторг, это безумное просветление не были обманом, липой. Ну. кое-как сманеврировал я в сад. Он был запружен солнцепоклонниками, и я стоял, дожидался, пока маленькая морщинистая сторожиха разыскивала для меня стул. Мне показалось, что она час рыскала. Знаете, в таком околдованном состоянии время удлиняется, тянется как тянучка. Сидишь и маешься, ерзаешь и мучительно ждешь, когда произойдет следующее событие – только оно и может показать тебе, что ты еще жив и соприкасаешься с миром, а не утоп в вечном удушливом ужасе, – и кажется, ждешь этого события века, века. Я говорю, сторожиха как будто час ходила за стулом. А я стоял, с пустотой в груди, слабый и перепуганный, и трясся, как епископ с триппером. Когда она притащила его, у меня прямо от души отлегло, и уселся я так, как будто мне предложили трон.

И это было начало конца. Я сидел, свеся руку с бесполезным альбомом, и цепенящий ужас снова налетел на меня. как холодный шквал. В жизни не чувствовал себя таким потерянным, как тогда, на парижском солнышке. Я был как баржа, которую сорвало с якоря и несет в море, и вокруг рифы, а внизу черная пучина. Я хотел закричать, но у меня пропал голос. Возникло паническое желание удрать… хотелось бежать во все стороны сразу, но я знал, что, куда ни кинься, этот невообразимый, безымянный ужас погонится за мной, как бешеный волк. Люксембургский сад раскинулся вокруг меня пространством в десятки световых лет… клянусь Богом… а люди сделались далекими и непохожими на себя, как во сне. Я сидел, страх душил меня, и самым лучшим подарком, самым большим счастьем на земле было бы для меня запереться… одному… в крохотной темной комнатке.

И я знал, где эта комната. Дома, на той улочке, откуда я пришел, – и я знал, что, если срочно, в ближайшие минуты не вернусь туда, не спрячусь в темноте, за ее надежными стенами, ужас раздавит меня, я сойду с ума прямо сейчас, в это мирное воскресенье, прямо здесь, в Люксембургском саду, заору и завою, начну лупить людей по головам или, того хуже, поскачу по улице, взберусь на церковь Сен-Сюльпис и брошусь на мостовую. И вот я встал со стула – стараясь не шататься, потому что люди все время смотрели на меня… ну, с любопытством, – добрался до ворот и побежал. Не быстро и не медленно – ровной, упорной рысью, по тротуарам, через улицы, на красный свет, под носом у машин, и все время приговаривал, твердил себе вполголоса: если перестану бежать – я пропал, я боюсь, мне страшно, как ни разу в жизни, но, если я буду бежать и добегу до дому, я, может быть, уцелею. Помню, когда бежал через бульвар Распай, увидел полицейского, он закричал, как будто принял меня за вора, а я подумал: еще стрелять начнет, чего доброго, но все равно продолжал бежать и уговаривать себя, и он отстал. Потом в каком-то переулке возле авеню де Мэн две девочки играли со скакалкой, я налетел на них, зацепился ногой за веревку, чуть не упал, но удержался, даже с шагу почти не сбился, и побежал дальше, в поту и ужасе. Наконец я очутился на своей улице, потом перед парадным, взбежал по лестнице, прыгая через ступеньку, и ворвался в мастерскую, разинув рот в беззвучном крике, как химера. Потом спустил повсюду жалюзи – не знаю даже, как я с ними совладал, – закрылся от улицы, от света, лег в постель, с головой залез под одеяло – и трясся и скулил там, словно одинокая старуха, которой почудилось, что кто-то ломится в дом…

вернуться

185

Касс, ты болен! (фр.)

71
{"b":"159344","o":1}