Чемоданы выпали у меня из рук и грохнулись на пол.
– Я… Я… не знаю… Я просто…
Он остановил меня, махнув бутылкой.
– Ей-богу, рад вас видеть, Пит, – сказал он с вислогубой улыбкой. – Человека, которому верю. С которым можно разговаривать. Сперва думал, что вы из киношных умников. С юга, а? Джорджия? Луизиана? Бабушка Виргиния? Сразу понял по вашим нежным развратным щечкам. А потом… о Боже мой!
– Что случилось? – спросил я, не придумав ничего более осмысленного. – Чем вам помочь, старик?
Он на секунду овладел собой, уперся в меня горячим, пьяным взглядом.
– Да, я вам скажу, чем вы можете помочь старику Кассу, – мрачно произнес он. – Да, я скажу тебе, мой черный ангел. Подай ему машину, орудие подай… кинжал – понятно, – нож обоюдоострый, чтоб был наточен… и принеси сюда, к его груди приставь и надави со всею силой, по рукоять вонзи. – Он замолчал, но продолжал смотреть на меня, слегка пошатываясь. – Без булды, Пит. Желаю исчезнуть. Составь мне зелье, понятно? Свари его из горьких, смертоносных трав и влей мне в глотку. Кассу выпал трудный день. Он сегодня выложился, голова у него болит, ноги устали, и слез в нем не осталось. – Он вытянул руки. – Вот и они утомились. Ты погляди на них. Видал, как дрожат и трясутся? для чего они даны, спрашивается? Чтобы прижимать красивых дам к груди? Ваять памятники? Чтобы обнять ими всю красоту мира? Не-е! Они даны, чтобы разрушать, и они устали, и голова болит, и есть желание надолго провалиться в темноту.
Я хотел заговорить, но язык прилип к гортани: медленно и тяжеловесно надвигаясь на меня, он выронил бутылку, и она разбилась вдребезги. Он сунул в рот окурок сигары; очки его, отразив свет, превратились в две блестящие монеты. Он шел ко мне пьяно и неуклюже, и такая угроза исходила от него, что я напружинил ноги и приготовился бежать. Но тут его рука сделала поразительное по быстроте движение, похожее на выпад гремучей змеи, – и запястье мое мгновенно онемело в его ухватистой и свирепой лапе. Он прижался ко мне, от него пахнуло потом, и теперь уже не пьяный, бешеный взгляд удерживал меня на месте, а мертвая хватка.
– Саись, – сказал он и отпустил мою руку.
– Что?!
– Садитесь! – приказал он.
И я, обалдев, повиновался.
– Ну что, он все-таки решился? – сказал Касс, тяжело дыша. – Решился все-таки.
Я хотел что-то сказать, но он оборвал меня, оглушительно рыгнул и плюнул на пол.
– Не придумал ничего умнее, паразит. – Он начал говорить что-то еще, но замолк, с выпученными глазами и разинутым ртом. Немного погодя очень медленно произнес: – Он мог умереть только раз, вот что самое обидное. Один раз…
– Не волнуйтесь, – пробормотал я, потирая запястье. Я встал. – Успокойтесь, Касс. Не надо так волноваться.
Я нерешительно похлопал его по плечу, но он отшатнулся, а потом медленно сел на стул. Он подпер голову рукой и затих, застыл в этой позе; оцепенелый, с буграми напряженных мышц под мокрой и грязной рубашкой, он был похож на изваяние – могучая понурая фигура вроде роденовского «Мыслителя», только не размышляющего, а скорбящего. Я слушал его тяжелое, усталое сопение; вдали, за стенами, приглушенно, методически и печально снова зазвонили колокола.
– Где киношная кодла? – спросил он.
– Уехала.
Мне показалось, что он ухмыльнулся.
– Лохань потекла, крысы драпают первыми. – И он опять замолчал.
Когда он наконец заговорил монотонным хриплым голосом, слова его были настолько темны, что я подумал: нет, не вином так затуманен его мозг, а чем-то более губительным и глубоким.
– Exeunt omnes. [178]Выходит вся вшивая команда. Входит Паринелло, болтая брюхом, с богатой теорией. Gentilissimi signori, tutto è chiaro. [179]В раскаянии убил себя. Мать честная! Мозги из шерсти, пропитанной мочой. Покажи мне умного полицейского, и я покажу тебе девушку по имени Генри. – Его плечи затряслись от смеха, только оказалось – когда он медленно поднял лицо, – что это вовсе не смех; он плакал, если можно плакать без слез. Он поднял голову, плечи его по-прежнему вздрагивали, а сухие глаза смотрели с такой черной злобой, что я опять подобрался и приготовился бежать.
– Не помню, с каких пор, – зашептал он, – я мечтаю, чтобы для меня все кончилось. Не помню, с каких пор! И вот оправдание. Назначь мне цену. Назначь цену! Да. Скажи мне. Скажи мне: десять миллионов раз умри, и пусть за гробом будет только чернота, и десять миллионов раз родись и проживи несчастным, умри, родись и снова умри, и десять миллионов раз пусть будет чернота. Слышишь? Скажи мне так! Но скажи, что один разиз десяти миллионов там будет не чернота, а будет он стоять посреди вечности и скалиться, как помойная собака, и ждать, чтобы его настигла ярость этих рук, – и я заплачу тебе, глазом не моргну, распрощаюсь с жизнью в полминуты. Нет, слишком легко он от меня ушел! Нет! Слишком легко от меня ушел!
– Не понимаю.
– Шиш-то, – сказал он уже рассеянно. – Не добраться до гада. Издох наш Мейсон.
Касс неуверенно встал. Он сделал странное движение рукой, как бы подзывая меня, и той же рукой хлопнул себя полбу. Он стоял с отрешенным видом, покачивался, потом опять заговорил:
– Знаете, мне кажется, что сегодня я лежал где-то на высоком склоне над Трамонти, там, где дуют холодные ветры и земля перемешана с голубиным пометом. И ручьи… да, холодные ручьи бегут сверху! Мне снилось, что я обнимаю любимую, что мы с ней дома наконец. Потом пришел этот доктор и разбудил меня – этот доктор с бородой-веником, с бутоньеркой и красным носом. И знаете, что он сказал мне. этот старик? Знаете, что он сказал?
Я не мог вымолвить ни слова.
– Он сказал: «Ты слышал, что дама твоя, прекрасная дама, убита?» Он положил мне лед на голову и остудил мой жар, и я сказал ему: «Почтенный синьор доктор, не морочьте голову бедному Кассу. Чертов доктор! Скажите, что жива она, чей след в пыли дороже всех сокровищ мира!» И кажется, тогда он сказал: «Нет, это правда, ваша дама правда умерла». И тогда я понял, что это правда.
Он бессильно провел рукой по глазам. Вдруг рука его потянулась к бутылке на столе; движение было неловким, он потерял равновесие, упал на стул и долю секунды лежал на нем под каким-то немыслимым углом, вопреки закону тяготения, колотя по воздуху ногами, словно пловец, потом рухнул на пол, с грохотом повалив тяжелый мольберт. Он неподвижно лежал на полу в расходящемся облаке пыли. Я оцепенел, не мог сдвинуться с места, чтобы помочь ему, и думал только: неужели он и вправду себя убил? Однако немного погодя он зашевелился, подогнул ноги, все еще лежа ничком, и медленно, с огромными трудами принял сидячее положение. Он обалдело помотал головой, прижал руку ко лбу, и между растопыренными пальцами я увидел тонкую струйку крови. Я заговорил с ним – он не ответил. Сзади послышалось шлепанье босых ног: разбуженные, наверно, грохотом мольберта, с испуганными глазами к отцу шли двое детей. «Это папа. Ой, смотри, он ушибся!» Они остановились и смотрели на него. Потом неслышно, как тени, словно их подхватил ветерок, вдруг ворвавшийся в комнату и зашелестевший где-то в углу занавеской, невесомо впорхнули к нему в руки.
Окровавленный, с мутными и бессмысленными глазами, онкрепко обнял обоих. «Ко мне прижмитесь, дети, с двух сторон…» – начал он и умолк. Потом вдруг мягко оттолкнул их в стороны и поднялся на ноги. Он смотрел на меня, побольше меня не видел: взгляд его устремился сквозь меня и за меня к чему-то таинственному, далекому и самодовлеющему. Он шевелил губами, но не издавал ни звука.
Потом он быстро – насколько позволяли непослушные ноги – пошел мимо меня к двери. И, не обратив внимания на только что вернувшуюся Поппи, не обратив внимания ни на ее горестный крик: «Ох, Касс! Ты на себя не похож!» – ни на тряпичную ее фигурку на полу – когда она бросилась к нему, раскинув руки, и упала, – он вывалился во двор. И только через несколько секунд, склонившись над Поппи (которая медленно раскрыла глаза и прошептала: «Ох, Касс! Я тебя не узнаю»), я понял, что все это время передо мной было лицо человека, который за день постарел на десять лет.