Во время этой первой беседы Сильвия открыла мне многое, сама того не сознавая. Я, например, вполне убедилась, что она вышла за мистера Дугласа ван Тьювера не по любви, иначе она не могла бы в первый же год страдать от скуки и не стала бы искать приложения своих сил в благотворительности.
Она с удовольствием подольше покаталась бы и поболтала со мной, но, к сожалению, была приглашена на обед. Она попросила меня навестить ее, и я обещала зайти к ней утром в назначенный день. Когда автомобиль остановился перед подъездом ее дома, я вспомнила свою первую поездку по городу в экскурсионном фургоне и как я вытаращила глаза, когда руководитель указал нам на этот дворец. Все мы, как один человек, с трепетом подумали о том, какая волшебная жизнь течет за этими массивными дверями, какие неоценимые сокровища хранятся за этими толстыми бронзовыми решетками. И вот теперь хозяйка всего этого великолепия приглашала меня зайти и осмотреть его изнутри.
Она хотела, чтобы шофер отвез меня домой, но я не согласилась на это, боясь, как бы машина не натворила бед на моей улице, кишевшей детьми и ручными тележками. Я вышла из автомобиля и пошла пешком, сердце мое учащенно билось, и вся я горела от волнения. Придя домой, я первым делом взглянула на портрет. Но, Боже, как он изменился! Теперь это не была уже серая газетная фотография, чудесные краски преобразили ее. Я видела перед собой золотые волосы, чудесные рыжевато-карие глаза и нежные щеки, алеющие румянцем юности. Но самое замечательное было то, что портрет говорил. Он говорил с восхитительным, немного тягучим южным акцентом, расспрашивал меня о работе комитета по охране детского труда. И когда я рассказывала ему что-нибудь забавное о моих соседях по квартире, евреях или итальянцах, он рассыпался серебристым смехом и восклицал: «О Господи! Какие чудаки!»
Расставаясь в это утро с портретом, я и представить себе не могла, какое чудо совершится с ним к концу дня.
Я, конечно, понимала, что происходит со мной. Симптомы были чересчур ясны. Лишь только мне удалось убедить себя, что я уже старуха и что мне не осталось в жизни ничего, кроме работы, маленький шутник вдруг прострелил мне сердце одной из своих самых острых золотых стрел. Я испытывала трепет и восхитительные муки восторженной любви. Я жила только мыслью о ней. Двадцать раз в день я подходила к портрету, восклицая вслух: «О, как она прекрасна! Как хороша!»
Не знаю, сумела ли я хоть приблизительно описать ее. Я передала наш первый разговор. Но слова так холодны, так мертвы. Мне все хочется подыскать ей подходящее сравнение в природе. Помню, я наблюдала однажды, как стрекоза освобождалась от куколки. Она была необычайно нежной, зеленой и юной и, уцепившись за ветку, сушила на солнце свои крылышки. Когда чудо превращения окончилось, она замерла на минуту, переливаясь радугой красок, вся трепеща от юного восторга. Вот такую стрекозу напомнила мне Сильвия. Она казалась мне существом из другого мира, незапятнанным грязью действительности, не опаленным ее жаром. Мне буквально становилось жутко при мысли, что здесь, в этой юдоли борьбы и зла, цветет юное существо с такой горячностью, надеждой, трепетом и наивностью стремящееся навстречу жизни. Вот какое впечатление производила Сильвия даже в те моменты, когда слова ее, казалось, говорили обратное. Она могла высказывать самые пошлые и банальные мысли, извлеченные из поучений Леди Ди, но даже тогда в словах ее прорывались горячность и заинтересованность, таившиеся в глубине ее существа.
Однако главная прелесть Сильвии заключалась в том, что она никогда не думала о себе. Даже в те моменты, когда она откровенно говорила о своей красоте и о себе самой, она на самом деле думала о других и о том, как помочь им. Я особенно подчеркиваю это. Мне не хотелось бы чтобы у читателя создалось впечатление, будто я просто подпала под обаяние красивой внешности, а также автомобиля аристократической фамилии. В Сильвии было, разумеется, много аристократизма, да иначе и быть не могло. Но она была бы так же очаровательна в простом коттедже, и это подтвердит дальнейшая история ее жизни.
Итак, я была влюблена. В то время я учила немецкий язык и просидела целый день над двумя строчками Гёте:
Тора и Одина знаешь ты верно,
Фрейи ж божественный образ сокрыт от тебя.
Помню, как я воскликнула в восторге: «Я знаю ее!» И после этого я про себя стала называть ее «Фрейя божественная». Только одно прозвище понравилось мне еще больше этого. Несколько времени спустя Сильвия рассказала мне о Франке Ширли, о том, как она любила его и как их радужные надежды рассыпались в прах. Он называл ее «Леди Солнышко!» в счастливые времена их любви, и, когда Сильвия повторяла: «Леди Солнышко! Леди Солнышко!» – мне казалось, что я слышу в этих словах отзвук голоса Франка.
В течение нескольких дней после нашего знакомства я поджидала почтальона, и, когда приглашение наконец пришло, я отпросилась в комитете и с трепетом поднялась по мраморным ступеням дворца ван Тьюверов. Лакей-англичанин недоверчиво осмотрел меня с головы до ног. По его чинному виду и выправке я решила, что у себя на родине он, вероятно, состоял при особе какого-нибудь епископа. У меня сохранилось смутное воспоминание о вестибюле с расписными панелями и о двойной лестнице, покрытой белоснежным ковром. Я как-то прочла в газете, что этот ковер соткан одним куском и стоит баснословные деньги. Меня провели в будуар Сильвии, который художник-декоратор, знавший ее внешность, отделал в розовых, белых и золотистых тонах. В этой комнате свободно поместилось бы полдюжины таких квартир, как моя, и солнце широкой волной заливало ее. Из боковой двери вышла Сильвия, протягивая мне обе руки.
Она была искренне рада увидеть меня и тотчас же стала извиняться, что так долго не писала мне. Она была очень занята все это время. Выйдя замуж, она попала в круг людей, чрезвычайно серьезно относившихся к своим светским обязанностям. Это были «праздные богачи», но они трудились, как настоящие рабы, на своем поприще.
– Знаете, – сказала она, когда мы уселись на розовой атласной кушетке и лакей принес нам кофе, – если вы прочтете, что миссис такая-то – «царица общества», не подумайте, что это простая фраза. Она в самом деле чувствует себя царицей, и то же самое думают о ней все остальные люди ее круга. Она с такой торжественностью выполняет все церемонии, словно действительно считает себя помазанницей Божией.
Сильвия рассказала мне несколько приключений из своей жизни. Она обладала острым чувством юмора и, очевидно, искала ему выход. Ей сразу бросались в глаза глупость и претенциозность многих людей, с которыми она сталкивалась в обществе, но все это были такие важные и величественные господа, что она ради мужа не смела обнаружить перед ними свою проницательность.
Она стала рассказывать мне о своих заграничных впечатлениях. Европа не понравилась ей. Сильвия откровенно призналась, что чувствует себя глубокой провинциалкой. В округе Кассельмен всякий иностранец считался подозрительным и темным субъектом, про которого можно было с презрением сказать, что он или скрипач, или оперный певец. Люди, с которыми Сильвию познакомил в Европе ее муж, не внушали никаких сомнений в смысле своего общественного положения, но все же это были иностранцы, и Сильвия никак не могла раскусить, что они собой представляют.
Познакомилась она там, например, с одним молодым человеком, сыном стального короля. Он отличался прекрасной репутацией, писал книги, рисовал картины и так много путешествовал, что знал даже о существовании Кассельменского округа. Он предложил однажды Сильвии показать ей достопримечательности Берлина. Они прокатились по Аллее Победы, причем молодой человек безжалостно высмеивал художественные вкусы кайзера, и наконец остановились перед огромной мраморной колонной, на верху которой высится статуя Победы.
– Обратите внимание на то, что греческая дама находится на высоте ста метров над землей, и туда нет никакой лестницы. По этому поводу в Берлине существует восхитительная острота, что она единственная целомудренная женщина в Берлине.