«Боже! Петруша двигателем! В какие времена мы живем! — поражался и недоумевал отец Петра Верховенского, Степан Трофимович. — „.О карикатура! Помилуй, кричу ему, да неужто ты себя такого, как есть, людям взамен Христа предложить желаешь?» Случай Верховенского («Я вместо Христа») как кощунственное посягательство на чужой статус и чужое имя фиксировал крайнюю степень космического самозванства, когда самозванец приобретал маску «обезьяны Бога», его карикатурного, фальшивого двойника: «Ибо многие придут под именем Моим и будут говорить: «я Христос», и многих прельстят» [266]. Однако маска, самоутверждающаяся в качестве духовного руководителя, с присущей ей «пошленькой жаждишкой поднимать шум вокруг своего имени», могла функционировать только в обстановке маскарада, где сновали и кружились помощники, порученцы, сотрудники — свита, самозванческая мелкота.
Чтобы удержать бразды правления над многочисленной свитой, верховному самозванцу нужна была особая тактика: злобного, глумливого и скандального безверия с обязательными кощунствами и «всеобщим сбивчивым цинизмом». «Придерживаться более типа Петрашевского, — записывал Достоевский в черновой программе в связи с Петром Верховенским. — НЕЧАЕВ — ОТЧАСТИ ПЕТРАШЕВСКИЙ»: автор «Бесов» прекрасно помнил, что в его давно прошедшей истории первая роль, даже формально, по закрепившемуся названию организации, принадлежала шумному хозяину «пятниц», который торопился «сеять семена» и глумился над Христом, «известным демагогом с неудачной карьерой». «Дряннейшие людишки получили вдруг перевес, стали громко критиковать всё священное, тогда как прежде и рта не смели раскрыть, а первейшие люди, до тех пор так благополучно державшие верх, стали их слушать, а сами молчать…»
Тот же, кто бесстрастно молчал, соблюдая дистанцию и никогда не смешиваясь с серыми персонажами маскарада, скорее всего, заблуждался относительно своей подлинной маски и своей истинной роли; во всяком случае, Достоевский, который, как и другие посетители «пятниц», знал о странном и ревнивом соперничестве между Петрашевским и Спешневым, только позже понял его настоящее значение. Случай Верховенского обязательно подразумевал случай Ставрогина: тот, кто мнил предложить себя взамен Христа, любой ценой хотел заполучить того, кто без Христа. «Червяк», «муха», «нуль», Петруша нуждался в «предводителе» и «солнце» как в красивой вывеске. Поэтому в иерархии религиозного самозванства и в политической программе Верховенского ослепительный Ставрогин с его брезгливостью к «нашим» и привычками порядочного человека оказывался фигурой бутафорской, а его миссия — служебной: как бы и высокой, но вместе с тем фальшивой, липовой. Николай Всеволодович, «дрянной, блудливый, изломанный барчонок», который канонически смог уверовать лишь в своего беса, слышит уже почти команду: «Я вас никому не покажу, никому, так надо… Мне вы, вы надобны…»
«Если не Христос, то я»: таков случай Кириллова, которого «Бог всю жизнь мучил». «Если нет Бога, то я Бог… Если Бог есть, то вся воля Его, и из воли Его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие… Я обязан себя застрелить, потому что самый полный пункт моего своеволия — это убить себя самому… Для меня нет выше идеи, что Бога нет. За меня человеческая история. Человек только и делал, что выдумывал Бога, чтобы жить, не убивая себя; в этом вся всемирная история до сих пор. Я один во всемирной истории не захотел первый раз выдумывать Бога… Я три года искал атрибут божества моего и нашел: атрибут божества моего — Своеволие!» Использование Кириллова в служебных целях еще проще и результативнее, и он сам видит пружины хитроумной интриги: «свести меня на философию и на восторг и произвести примирение, чтобы разогнать гнев, и, когда помирюсь, упросить записку, что я убил Шатова».
Случай Шатова, который все еще ловит своего зайца, но с а м поймать не может, все еще жаждет веры, но хочет получить ее из рук обожаемого учителя, ставит его в смертельно опасное положение безусловной жертвы. Свою духовную зависимость Шатов переживает как бесплодное и безблагодатное предчувствие смерти. «Я несчастная, скучная книга и более ничего покамест, покамест… Но погибай мое имя!.. Я человек без таланта и могу только отдать свою кровь и ничего больше, как всякий человек без таланта… Погибай же и моя кровь!» Кровь Шатова, использованная самозванцами как политический клейстер в тот самый момент, когда он воскресает в любви и обретает веру, когда формула «если Христос, то и я» утрачивает свою условность, была ритуальна и мистически символична.
Однако Шатов, пламенный ученик Ставрогина, унаследовал от Достоевского не только внешность, не только бурный восторг при родах жены (здесь писатель буквально воспроизвел свои личные переживания), не только религиозно — национальный пафос, но и всю сладость благоговейного ученичества, всю муку преданного обожания, доходящего до идолопоклонства, всю боль духовного подчинения. Смерть Шатова оказывалась парадоксально автобиографична — в символическом смысле. Достоевский, не «пожалев» Шатова в канун его возрождения, решительно порывал с роковыми увлечениями молодости, выставлял истинную цену своим заблуждениям и ошибкам, религиозным исканиям и духовным учителям. Испытав на себе жестокий опыт атеистичеких и «мефистофельских» искушений, пройдя в своей жажде верить через страшные мучения и сомнения, он заставил и своих героев проделать тот же путь: каждый из них вынужден был самоопределиться через отношение к Христу.
«Я — взамен Христа» — это был случай Петра Верховенского. «Я — без Христа» — это был случай Ставрогина. «Если не Христос, то я» — это был случай Кириллова. «Если Христос, то и я» — это был случай Шатова.
Но был еще и случай Достоевского, его символ веры: «С ревнивою любовью говорю себе…» Тот духовный опыт, который пролегал между формулой «нет и не может быть ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа» и идеологемами «без Христа», обозначал истинную, сущностную дистанцию между автором «Бесов» и персонажами автобиографического романа. Достоевский готов был жертвовать истиной, если Христу в ней не было места; его трагический герой, грешник и атеист, не мог отрешиться от своего credo «Я знаю, что если и уверую через 15 лет в Бога, то со мной всё равно произойдет ложь, потому Его нет. Я ведь знаю, что Его нет. Нет, лучше пусть я остаюсь несчастен, но с истиной, чем счастливый с ложью».
«Был на земле один день, и в средине земли стояли три креста. Один на кресте до того веровал, что сказал другому: «Будешь сегодня со мною в раю». Кончился день, оба померли, пошли и не нашли ни рая, ни воскресения. Не оправдывалось сказанное. Слушай: этот человек был высший на всей земле, составлял то, для чего ей жить. Вся планета, со всем, что на ней, без этого человека — одно сумасшествие… А если так, если законы природы не пожалели и Этого, даже чудо свое же не пожалели, а заставили и Его жить среди лжи и умереть за ложь, то, стало быть, вся планета есть ложь и стоит на лжи и глупой насмешке. Стало быть, самые законы планеты ложь и диаволов водевиль. Для чего жить, отвечай, если ты человек?»
Был на земле один день, и у эшафота в предсмертных одеждах стояли приговоренные к казни. Один был до того потрясен, что сказал другому: «Мы будем вместе со Христом», — но товарищ его только посмеялся над ним. Кончился день, казнь отменили, и оба остались живы.
«Один из повешенных злодеев злословил Его и говорил: если Ты Христос, спаси Себя и нас.
Другой же напротив унимал его и говорил: или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же?
И мы осужденысправедливо, потому что достойное по делам нашим приняли; а Он ничего худого не сделал.
И сказал Иисусу: помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!
И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» [267].