— Все мечтает да мечтает, — вздохнула миссис Мендис. — Слова от нее не добьешься, да еще упряма. Вот будет чудо, ежели для вас расстарается. Если что по дому сделать — только ее и видели. Ни убрать, ни с шитьем матери помочь. А как мне их прокормить, в одиночку-то?
Миссис Мендис, начав пенять на характер дочери, не могла остановить поток жалоб. Ее тонкий голос вился струйкой комаров из москитного гнезда.
— Я вдова, мистер Самараджива. Нулани рассказала вам? Рассказала, что в семидесятых моего мужа сожгли живьем? Айо! — Миссис Мендис всплеснула руками. — Бомбу прямо в него бросили! Он бежал по Старой Тисовой дороге и кричал, кричал! А люди от страха попрятались. Все видели, как он горел, прятались в домах, но видели. Только никто не вышел помочь.
Безжалостное солнце опалило дом, когда миссис Мендис с воплями отчаяния выбежала на дорогу за мужем. Но было поздно. Он лежал обугленный, в глазницах свернулась черная слизь, смрад сгоревшей плоти ворвался в ее легкие через распахнутый в вопле рот.
— Люди меня оттащили, — сказала мать Нулани. — Высыпали из домов и оттащили.
Соседи боялись, что она бросится на тлеющие останки. Приехавшей «скорой» спасать было некого.
— Счастье еще, — миссис Мендис понизила голос, — что мой сын Джим куда-то ушел в тот день и не видел, как отец его покинул этот мир.
Счастливчик Джим.
— Он был очень близок с отцом. И до сих пор тоскует.
Дома была только девочка. Миссис Мендис не сказала бы, как много увидела Нулани. Она и прежде тихоней была, а с того дня вовсе онемела.
— Трудный ребенок, — сказала миссис Мендис. — Упрямая и скрытная.
Тео Самараджива озирался в поисках спасения: он не рассчитывал настолько здесь задержаться. Нулани не показывалась, но он ощущал ее присутствие, он знал наверняка, что девочка подслушивает.
На обратном пути Тео не раз оглядывался — ему все казалось, за ним идут по пятам. Однако дорога была пуста, его преследовал лишь аромат франджипани. Дом встретил теплым светом — Суджи зажег масляные лампы и теперь развешивал в саду на деревьях дешевые китайские фонарики. Тео налил себе виски и вслушивался в звон льдинок в бокале, когда увидел ее. Она стояла в дверях, держа в руке цветок, благоухавший на всю комнату. Улыбка во все лицо, глаза сияют, точно новорожденная луна.
С тех пор она прибегала почти ежедневно — перед школой и после ужина, нежданно среди дня и едва ли не каждый выходной. Альбом быстро заполнялся зарисовками. Изредка Нулани показывала, что у нее вышло. Она словно задалась целью запечатлеть каждый его жест. Тео изумлялся детальности рисунков. Остро заточенный карандаш, кусочек угля или тонкая кисточка — что бы ни использовала Нулани, любой инструмент в ее пальцах передавал штриху текучую плавность и логическую завершенность.
— Почему, Нулани? — спросил однажды Тео, после того как долго-долго перебирал страницы альбома. — Почему я? Почему ты рисуешь меня? Почему не кого-нибудь помоложе? Скажем, друзей брата?
Он был искренен в своем недоумении. Но Нулани рассмеялась:
— Увидите себя на картине — поймете!
Тео наблюдал, как она рисует, приткнувшись на дальнем краю веранды. И сделал очередную попытку:
— Почему не устроиться поближе, дитя? Тебе ж оттуда меня не видно!
— Мне не нужно вас видеть, мистер Самараджива. Я учусь рисовать по памяти.
— Прошу тебя, перестань звать меня мистером Самарадживой.
— Хорошо, мистер Самараджива!
Тео никак не мог понять, дразнит она его или нет. Такое ощущение, будто она читает его мысли, будто из озорства заставляет чувствовать себя еще старше, — просто потому, что ее совершенно не волнует его возраст.
— Хочу научиться рисовать вас даже с закрытыми глазами, — добавила Нулани. — Чтобы никогда не забыть вас.
Онемевший от удивления, Тео медленно встал. Очень кстати на веранду вышел Суджи, объявил, что ланч готов. На стол была подана свежайшая, из утреннего улова, тхора-малу — испанская макрель.
— И когда же ты начнешь работать над портретом? — спросил Тео за обедом.
На лице Нулани играл солнечный блик. Юная кожа сияла, глаза — две черные вишни — блестели даже сквозь густую завесу волос.
«Годы жизни, — думал Тео. — Между нами годы и годы жизни, тяжелые и сладкие, как кусок пальмового сахара-сырца. Их не изменить, не прожить вновь».
— А я уже начала картину, только мне еще надо рисовать. Можно здесь?
Тео рассмеялся:
— Ты так сюда переселишься. А что скажет мама? Не думаю, что ее это сильно обрадует. Должна же она хоть иногда видеть дочь.
— А я хочу быть здесь всегда.
Тео смотрел на нее. Солнечный луч сдвинулся выше, и, любуясь матовым глянцем черных волос, Тео вспомнил кошку, иссиня-черную красавицу, их с Анной любимицу. В прошлой жизни.
— Завтра я еду в Коломбо, — сказал он. — Тебе что-нибудь нужно? Я мог бы привезти тебе все, что надо для рисования.
Он не признался, что не написал ни строчки с того дня, как она взялась его рисовать; не признался, что само ее присутствие отвлекало и без рисунков — словно в доме поселилась раненая, но прелестная птица. Лондон теперь чудился таким далеким.
— Мама видела твои рисунки?
— Нет. Амма все время переживает. Слишком переживает. Ей некогда на рисунки глядеть. — Нулани запнулась, будто в сомнении, но добавила: — Переживает, потому что надеется.
— Надеется?
— Надеется, что хуже не станет, чем сейчас. Что брат не уедет. Ну, в Англию. И надеется, что уедет. У него же там жизнь будет лучше. Еще она надеется, что больше не увидит того, что видела. Вот и не глядит никуда.
Нулани впервые коснулась убийства отца.
— Мы вообще не такие, как вы, мистер Самараджива.
— Но ты-то рисуешь. Ты смотришь. И видишь.
Тео размышлял, почему эта прекрасная страна с идиллическими пейзажами, в которых море перетекает в небо, и пряным климатом сбилась с пути. Виной тому — равнодушие человека, но и чрезмерное его вмешательство. Сколько лет должно пройти, чтобы вернулась первозданная красота? Двадцать? Пятьдесят? Может, не одно поколение родится и исчезнет, прежде чем это произойдет?
— Никогда не закрывай глаза, — резко сказал Тео. — Никогда. Всегда держи их открытыми и смотри. Даже если будет очень тяжело. И не забывай: ты женщина. Женщины должны реагировать на все, что видят. Это очень важно. Иначе ничего вокруг не изменится. Моя жена такой и была. Ей бы понравились твои рисунки.
— Ваша жена? А где она?
— Умерла.
Голос его не дрогнул, и, как ни странно, колкая горечь не шевельнулась привычно в сердце. Солнечный блик уже добрался до дубового трюмо, заплясал на углу большого зеркала, где отражалась замутненная пылью поверхность тумбы. Суджи внес десерт — манго. Послеполуденное пекло, слепящее, желтое, затаилось за открытой дверью.
— Как ее звали? — спросила Нулани, когда Суджи вышел из комнаты.
— Анна.
«А ведь мы перешли на сингальский», — отметил Тео. Должно быть, с болью легче справляться, когда произносишь и слышишь слова на родном языке.
Девушка молчала, погрузившись в мысли.
— У моего брата на ноге длинный шрам, — неожиданно сообщила она.
Брат сильно плакал, когда поранился. Нулани до сих пор помнила, сколько было крови. «Хлестала как ливень в сезон дождей».
— А когда папа умер, крови вообще не было. «Скорая» увезла его, и я пошла по дороге к тому месту, откуда его забрали. Там только пыль осталась. Черная пыль от его тела. И больше ничего.
Нулани рассказала Тео, как опустила ладонь в черную пыль и терла, терла, терла, пока ее не оттащил кто-то из соседей. Она и сейчас найдет то место на дороге даже с закрытыми глазами. Теперь там островок безопасности. Надгробие на могиле отца. Шрам на сердце Нулани.
— У вас ведь тоже есть шрам, правда? Я почувствовала, когда рисовала. — Она прочертила в воздухе линию, словно провела пальцем снизу вверх вдоль его позвоночника. — Только он у вас под кожей. Между лопатками.
— Давно это было.