А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они что-то такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал и культи — любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцать раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..
Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.
В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату — в пограничное училище.
Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку… Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна — прекрасной души женщина.
Уже потом, когда Гервасий Васильевич вернулся домой, когда поуспокоился, частенько думал о том, что в жизни мужчины хоть ненадолго обязательно должна была быть такая женщина. Это всегда будет возвышать мужчину в собственных глазах, беречь от цинизма…
В пятьдесят первом умерла жена Гервасия Васильевича. Простудилась, поболела совсем недолго и умерла.
Из Средней Азии прилетел сын. Такой худенький, строгий лейтенант. Взрослый, небритый, а в глазах детская мука и растерянность.
Похоронили на Ваганьковском, поплакали.
Сын после похорон четыре дня в Москве прожил, а потом они вместе с Гервасием Васильевичем сели в метро и поехали на Казанский вокзал. Приехали рано, состав еще к посадке не подали.
Гервасий Васильевич в штатском был, и сын держал его под руку. Так Гервасий Васильевич ничего и не узнал про сына. Все какие-то обычные вопросы задавал: как служится в горах, что за подразделение, кто командир?.. И сын отвечал коротко и скучно и после каждого ответа втягивал в себя воздух, словно хотел сказать что-то еще, но раздумывал и отводил глаза в сторону.
А Гервасию Васильевичу ужасно хотелось прижаться лицом к шинели этого худенького и очень чужого лейтенанта, и попросить у него разрешения уехать вместе с ним, и обещать не мешать ему и не задавать идиотских вопросов. Просто быть рядом и, если потребуется, вылечить этого лейтенанта и сберечь.
И когда до отхода поезда оставалось минут десять, сын посмотрел Гервасию Васильевичу в глаза и с виноватой улыбкой сказал:
— Пап, ты знаешь, мне не хотелось бы писать тебе об этом в письме, но… Я понимаю, нужно было, наверное, раньше…
«Он женился…» — подумал Гервасий Васильевич и вдруг почувствовал, что никуда с этого перрона не уйдет, что поезд сейчас тронется, а он просто ляжет сейчас здесь и умрет от тоски и жалости к самому себе…
— Я женюсь, пап… — сказал сын. — То есть вообще-то я уже женился, но… Мы еще не расписались.
Гервасий Васильевич молчал.
— Она в педагогическом учится, — сказал сын и взял Гервасия Васильевича за руки.
Гервасий Васильевич понял, что для сына это была последняя спасительная фраза.
— Ну так прекрасно же!.. — Гервасий Васильевич даже сумел улыбнуться. — Чего же ты волнуешься?
Сын наклонился к руке Гервасия Васильевича, прижался к ней щекой и раскрепощенно сказал:
— У нас будет ребенок…
Он нахмурил брови, поднял глаза в законченное сферическое вокзальное перекрытие, подсчитал, шевеля губами, и добавил:
— Через шесть месяцев.
— Я приеду к тебе, — быстро сказал Гервасий Васильевич. — Я обязательно к вам приеду. Ты мне только пиши! Только пиши!..
…Они погибли все трое. Сын, жена сына и их ребенок. Сель — грязекаменный поток — вырвался из-под сверкающих ледников и с диким грохотом понесся вниз, унося с собой громадные горные валуны, стирающие с лица земли все на своем пути. Это было весенней ночью, когда на вершинах начали таять снега, и от крохотного военного городка осталась только трехметровая, уродливо застывшая кора грязи, вспученная огромными многотонными камнями.
Спаслись только те, кто был этой ночью в наряде.
Гервасий Васильевич демобилизовался, получил пенсию, запоздалое звание полковника, сдал райсовету квартиру в Лаврушинском и уехал в маленький среднеазиатский городок, недалеко от которого погибли его сын, его невестка, которую он никогда не видел, и его внук, которого он никогда не держал на руках…
И жизнь Гервасия Васильевича в этом городе была похожа на сонное, теплое умирание.
Так Гервасий Васильевич жил больше года. Снимал комнату с верандой, готовил себе завтраки, где-то обедал, что-то припасал на ужин, а по вечерам пытался вникнуть в веселую и бессвязную болтовню хозяина дома — старого Кенжетая Абдукаримова.
Раза два его вызывали в военкомат, расспрашивали о житье-бытье, предлагали квартиру, или, как там говорили, «однокомнатную секцию» в новом доме, и однажды даже попросили прочесть лекцию призывникам.
Гервасий Васильевич от всего отказывался, вяло благодарил и возвращался домой, на свою веранду. Там он садился на старое скрипучее кресло, обитое бывшим бархатом, и подолгу смотрел на снежные вершины гор, такие красивые, что и представить нельзя было, что из-под них может принестись отвратительный, грязный, грохочущий поток и похоронить под собой людей, дома и абрикосовые деревья.
К вечеру на веранде становилось совсем темно, снег на горах синел, и Гервасий Васильевич, с трудом сбросив с себя бездумное оцепенение, шел через чистенький теплый дворик в кухню — кипятить чай. Там его перехватывал Кенжетай и со страстью долго молчавшего человека начинал говорить, говорить, говорить… Иногда Кенжетай увлекался, отбрасывал неудобный для себя русский язык и продолжал рассказывать что-то уже на своем родном языке, совершенно забыв, что Гервасий Васильевич его не понимает. Кенжетай вскрикивал, хохотал, хлопал себя по ляжкам сухими коричневыми руками и заглядывал в глаза Гервасию Васильевичу.
Потом в кухне появлялась жена Кенжетая, что-то коротко говорила мужу, и Кенжетай, уже по-русски пожелав Гервасию Васильевичу доброй ночи, уходил спать.
А Гервасий Васильевич возвращался в свое кресло и еще долго сидел в темноте и слушал, как по крыше веранды постукивают маленькие падающие яблоки.
Иногда вечерами Гервасий Васильевич уходил из дому. Но и то ненадолго. Пройдется по темным улицам в вязкой духоте, послушает, как течет вода в арыках, да и забредет на край города, благо край его рядом с центром. Посидит на камнях около узенькой злой речушки с ледяной водой, подышит свежестью и, не утерев с лица брызг, направится потихоньку домой.
После таких прогулок Гервасий Васильевич обычно уже не садился в кресло, а проходил в комнату, раздевался и укладывался в кровать. Выкурив папиросу, он засыпал легким сном, и только один раз ему приснился сын — бледный, обросший щетиной, и Гервасий Васильевич во сне плакал и просил у него за что-то прощения…
Однажды Гервасий Васильевич возвращался с речки домой и увидел сидящего у ворот Кенжетая. Кенжетай молча взял Гервасия Васильевича за руку и усадил рядом с собой.
— У тебя гость, — сказал Кенжетай.
— Кто? — спросил Гервасий Васильевич.
— Хороший человек, — ответил Кенжетай и что-то негромко запел, считая, что ответил исчерпывающе.
Гервасий Васильевич прошел на свою веранду. Навстречу ему из-за стола поднялся широколицый элегантный мужчина с припухлыми веками, лет тридцати.
— Здравствуйте, Гервасий Васильевич. Меня зовут Сарвар. Сарвар Хамраев.
— Добрый вечер. — Гервасий Васильевич пожал руку парня. — Садитесь, пожалуйста. Садитесь, Сарвар.