Но, несмотря на такую мою оценку, на Нелидова я зла не держу. Болит у старика душа о неустроенном в жизни ребенке. Когда, бывает, сидим за преферансом, а Лида звонит, он аж весь изнутри светится. Правда, случается это не часто. Не звонки ее, наши посиделки. Тут все зависит от Грабовича, он за игральным столом у нас третьим. Появился этот тип у Нелидова неожиданно и как-то сразу. Захожу к Савеличу, а у него сидит какой-то лысый мужик и уплетает с чаем за обе щеки варенье. Мое любимое, вишневое. Как будто обретался там с начала времен. Не встал, руки не протянул, только кивнул, словно бы признавая факт моего существования. А ведь старик нас друг другу представил, сказал: Михаил Михайлович, профессор, а про меня просто: Картавин, и все. И тут же сели писать пулю, будто затем и сошлись. Но что Грабовича с Нелидовым объединяет, так и осталось для меня неясным.
С того памятного дня и потянулись наши встречи. Играли по маленькой. Савелич, не говоря уже обо мне, часто бывал не при деньгах, в то время как Грабович мог бы выступить и по крупному. Не нам, голытьбе, чета, он обитал в соседнем сталинском доме с высокими потолками и злой консьержкой, вместо наших изгадивших подъезд кошек. Поначалу пытался учить нас играть в покер, но мы с Нелидовым выслушали его объяснения и отказались. Игра мудрых, понимающих жизнь людей — преферанс, в нем мало места тупому везению, а тем более блефу, хотя и то и другое помогает. Иногда для большей релаксации Михаил Михайлович прихватывал с собой бутылочку коньячка. Мы, естественно, не возражали, но помогала она Грабовичу мало. Играл он так себе, то и дело лез по студенчески на рожон или начинал темниться на второй руке, за что его тут же наказывали. Видимо в этой горячности находила выражение истинная профессорская натура, придушенная в другое время узами Гименея. Думаю, из дома он под любым предлогом сбегает, но молчу в тряпочку. Нелидов же позволяет себе над ним подтрунивать, особенно, когда тот заказывает крупную игру и, нервничая, вытирает взмокшую лысину носовым платком. Но больше всего, и в этом есть нечто психическое, Грабович боится мизеров. «Падает» на авось, будто с видом обреченной жертвы шагает в пропасть, и только потом оценивает последствия своего решения. Бездарность такой манеры игры он, мне кажется, понимает, но не может ничего с собой поделать. Савелич, добрая душа, пытался исподволь его учить, но тщетно, самолюбия у Грабовича на всю Академию Наук, или в какой там еще шараге он работает.
Вне карточного стола мы с Михаилом Михайловичем не пересекались, а если сталкивались нос к носу на улице, то ограничивались сухим кивком. Неприятный человек. Однажды видел его под ручку с женой, после чего при встречах стал с ней здороваться, но привычку эту скоро бросил. Зачем портить собой пейзаж, если мадам смотрит сквозь тебя глазами дохлой рыбы? Видно такие они с мужем люди, что у всех дерьмо пахнет дерьмом, а у них розами. Мою скромную личность наверняка обсуждали, я, как сказано в Библии, был взвешен на весах и найден слишком легким. Комплекса неполноценности дурные манеры супругов мне не привили, а вот человеческой жалости к профессору добавили. Хотя жалеть фарисея у меня не было резона. Возможно, юный Мишаня мечтал обжениться с этой сушеной воблой и его розовая мечта сбылась. А за исполнение мечт, как известно, надо платить.
Когда с подносом в руках я появился в комнате, Савелич сидел, сложив, как прилежный школьник, руки и внимательно смотрел на дверь. За окном окончательно сгустились сумерки, под потолком горела простенькая в три рожка люстра, а в углу задержавшийся в обиходе с шестидесятых модный тогда торшер.
— Ноги перестали ныть, — сообщил он голосом, каким читают правительственные сообщения, — дожди скоро кончатся и наступит бабье лето! С Семионова дня, — потянулся за бутылкой, свинтил с горлышка крышку. — Так какие, говоришь, у тебя дела?..
Я смотрел как водка льется тоненькой струйкой. Рюмки Савелич выставил любимые, граненые, на тонкой ножке. Младших сестер граненого стакана. Такие, должно быть, еще до войны перестали выпускать. Помявшись, опустился на стул, старика мне меньше всего хотелось обижать.
— Так, кое-что надо закончить…
Заметил максимально неопределенно в надежде, что этим все и ограничится, но не тут-то было.
— Камешки будешь перебирать? — хмыкнул Нелидов саркастически. — Если другого нет, тоже дело!
Камешками он называл спекшиеся куски раскрашенной штукатурки. В начале прошлой зимы я привез их с дачи. Не своей, приятеля. Он предложил мне отдохнуть в деревне… ну, может, не совсем отдохнуть, а как бы посторожить пару месяцев его новый коттедж. По осени на оставленные москвичами дома совершала набеги местная шпана. Брать по большому счету ничего не брали, разве что алюминиевую посуду и консервы, а все больше громили, а то и поджигали. Савелич — я заскочил к нему проститься — назвал моего приятеля жлобом и, прибегая к ненормативной лексике, объяснил на пальцах, что тот сука и барыга. Но не поехать я уже не мог, обещал.
Навестили меня как-то под вечер, когда уже начинало смеркаться. Мальчишки лет двенадцати — четырнадцати. Неприкаянные, сбившиеся в стаю и одичавшие. Угрожали, требовали денег, хорохорились, а когда я пригласил их в дом, присмирели и как-то даже застеснялись. Уплетали хлеб с вареньем, пили чай и по-взрослому рассуждали о том, что работы в деревне нет, как нет ее и в районном центре. Отслужим, говорили, сюда не вернемся. Пусть места родные и красота вокруг необыкновенная, только кроме как пить делать здесь нечего. В этом разговоре и всплыла стоявшая на берегу Волги заброшенная церковь. Раньше ее использовали под склад, теперь храм пустовал. На одной из его стен до последнего времени можно было видеть икону Николая Чудотворца, но летошним годом в кладку снаружи въехал пьяный тракторист и фреска осыпалась. Осмотрев вместе с ребятами фрагменты, я предложил икону восстановить, но поступил неосмотрительно. Интерес их быстро угас и я остался один на один с двумя бельевыми корзинами осколков, которые пришлось забирать с собой в Москву. Мозаику эту я почти что собрал, но получилось, прямо скажем, не очень. Края многих фрагментов осыпались так что образ оказался исчерчен густой сеткой белесых линий. Жаль, конечно, но кое-что мне эта работа все-таки дала. Я почувствовал себя занятым Великим деланием алхимиком, для которого, вопреки бытующим представлениям, важны не золото и философский камень, а концентрация на собственном внутреннем мире и возможность роста. Хуже было то, что я понятия не имел что мне со всем этим теперь делать. Икона, вещь особая, относиться к ней надо с почтением, она нечто вроде интерфейса между этим миром и миром горним. С нее на нас глядят лики святых и дивятся нашей изворотливости в грехе, поэтому у них такие суровые и скорбные лица. За иконой, как за окном в наш мир, собираются свободные от поручений ангелы и делают ставки: какую из набора глупостей мы совершим следующей.
— Хочешь обижайся, хочешь нет, — продолжал Савелич, — только ты, Картавин, юродивый, отапливаешь собственным теплом Вселенную. — Усмехнулся кривенько. — Анахорет уездного масштаба! Деревенским хулиганам твои изыски по барабану, им кабы выпить да кабы дать кому-нибудь по морде. Не живи так подробно, Стас, это вредно для здоровья…
Он и еще что-то говорил, только я перестал слушать. Смотрел, как двигаются губы Нелидова, какие тяжелые мешки набрякли у него под глазами.
— Вы паршиво выглядите, Савелич, вам бы подлечиться!
Седые брови Нелидова медленно поползли вверх.
— Это еще что такое! — рявкнул полковник так что у меня появилось желания вскочить со стула и вытянуться в струнку. — Кто ты такой, поганец, чтобы меня учить? Я этими вот руками бандитов ловил, когда ты делал радостно в штаны и ходил пешком под стол…
Чтобы разрядить обстановку я потянулся к старику чокаться. Выпив, он утер рот ладонью и немного помягчал. Вытряхнул из пачки сигарету.
— На жизнь, Станислав, можно смотреть по разному! — выпустил из уголка белесых губ струйку дыма. — К примеру, как на соревнование органов: кто быстрее сведет тебя в могилу. Лично я в этой гонке делаю ставку на сердце, только, боюсь, одно оно не справится, ему надо помогать! По-человечески очень понятный диагноз: сердечная недостаточность, не хватило значит у мужика сердца вынести эту блядскую жизнь. — Усмехнулся, но уже не сердито, а собственным мыслям. — Был у меня старый друг, профессор, теперь уже покойный, говорил в точности то же самое, что и ты, и теми же словами. Я тогда еще неплохо передвигался с палочкой, вот он меня и заманил к себе в клинику на обследование. Долго промывал мозги про курение и алкоголь, а когда я наконец вышел на улицу, то обнаружил, что забыл очки. Возвращаюсь в кабинет, открываю тихо дверь, а этот мерзавец — не тем будь помянут! — сидит за столом с рюмкой коньяка и сигаретой. Тогда-то я и услышал от него сентенцию про соревнование, а вечером мы вспомнили молодость да так, что на утро пришлось похмеляться…