Я понимаю, что доктор уже успел с устатку засадить грамм триста не очень сильно разведенного спирта, и поэтому стараюсь попасть ему в тон.
– Нет, Анатолий Рувимович, – говорю я ему. – Свой последний трепак я поймал десять лет назад, извините, на процедурной медицинской сестре кафедры полевой хирургии Военно-медицинской академии в колыбели трех революций – славном городе Ленинграде.
– Боже мой! Какой кошмар… – всплескивает руками доктор.
Он быстро запирает дверь медпункта на крючок и достает из обшарпанного шкафчика с лекарствами толстую медицинскую бутылку с узким горлышком и розовой резиновой пробкой.
– Эдик! Многоуважаемый и прекрасный Эдик! – говорит доктор. – За этот прискорбный случай я обязан принести вам извинения от имени всего отечественного здравоохранения! И поэтому вы просто должны со мной выпить. Если же вы откажетесь, я буду считать, что мои извинения не приняты, и расценю ваш отказ как грубое проявление антисемитизма.
– Скорей наливайте, Анатолий Рувимович! – говорю я, хотя мне совершенно не хочется пить с ним спирт.
Быстро и ловко доктор ополаскивает две медицинские банки, которые обычно ставят на спину и грудь при простуде – они не имеют плоского донышка, – и сует мне в руки:
– Держите! Очень удобная посуда для выпивки. Поставить недопитую невозможно и поэтому всегда точно знаешь свою меру.
– Ой ли? – сомневаюсь я.
– Поверьте опыту. Мне сейчас пятьдесят четыре, а мой бесславный врачебный стаж насчитывает двадцать девять календарных лет. Можете себе вообразить, сколько я выпил из таких баночек?
Я живо воображаю себе большую шестидесятитонную железнодорожную цистерну с чистым медицинским спиртом и спрашиваю:
– Занюхать хоть есть чем? Или мне в буфет смотаться?
– Обижаете, сударь… – печально и гордо говорит доктор и вынимает из кармана халата завернутую в чистую марлевую салфетку четвертушку большой луковицы. – Соли, правда, нет, но она и не нужна. Это наш потрясающий узбекский сладкий лук. Вам в Москве такой и не снился! А я здесь живу всю жизнь и всю жизнь закусываю именно этим луком. Представляете?
Тут я снова представляю себе цистерну со спиртом, но уже на фоне гигантской горы из узбекских луковиц. Вершина горы покрыта нетающими снегами и уходит в ярко-синее узбекское небо… И говорю:
– Наливайте, доктор. Не затягивайте процесс.
Доктор наливает в баночки чуть ли не до краев, бережно ставит бутылку на стол и осторожно берет у меня из руки баночку.
– Вы мне всегда были очень симпатичны, Эдик. Будьте здоровы! – И, закрыв глаза, доктор медленно выцеживает всю баночку.
Я свою опрокидываю залпом и тут же перестаю дышать. Доктор с грустным и слегка презрительным любопытством наблюдает за тем, как я судорожно пытаюсь вдохнуть, и кисло замечает:
– Ну кто так пьет спирт? Какая-то чудовищная профанация!
Наконец я получаю возможность перевести дух и набрасываюсь на луковицу.
– Кстати, – говорит доктор, закуривая сигарету. – А зачем вам, москвичу, нужно было ездить в Ленинград за гонореей? Да еще в Военно-медицинскую академию?
Честно признаться, когда я с небрежной лихостью упомянул про «свой последний трепак», я сказал доктору всего лишь половину правды. «Последний» триппер был у меня Первым и Единственным.
– Ах, доктор… – туманно говорю я и подставляю свою баночку. – Наливайте!
…Сначала нас, девятнадцати- и двадцатилетних, истекающих кровью, продырявленных и искалеченных, волокли на «вертушках» до Кабула, а потом тех, кто остался в живых, грузили в транспортные самолеты ВВС и везли уже до Ташкента. А оттуда на специально оборудованном самолете гражданской авиации – в Ленинград…
Заканчивался первый год этой дерьмовой войны в Афганистане, и я, к счастью, был ранен всего на одиннадцатый месяц своего пребывания там.
Недели через три-четыре, в Ленинграде, когда я уже начал вставать и даже мог доползти до туалета, где всегда пахло прокисшей мочой и стоял неистребимый запах анаши, мне прямо в академию пришла медаль «За отвагу». Наверное, награждали всех, кто не сдох тогда под Джелалабадом. Потому что лично я за собой никаких подвигов не помню и особой отваги нигде не проявлял.
Днем меня поздравили с медалью врачи и сестры нашего отделения, а ночью вся наша палата – двое русских, один туркмен, один хохол и два «наших» афганца – в компании с дежурной сестрой, санитаркой из реанимации и процедурной сестрой устроили грандиозную пьянку и гуляли «под большое декольте» чуть ли не до утра.
Вот именно в ту ночь я и схватил гонорею. Процедурная сестра была старше меня на семь лет – ей тогда уже было двадцать восемь, и это была первая Настоящая Женщина в моей жизни. Писюхи, с которыми я путался еще в цирковом училище и вообще до армии, не выдерживали с ней никакого сравнения!
Даже сейчас, спустя одиннадцать лет, несмотря на триппер, которым она меня тогда наградила, я вспоминаю о ней с благодарной нежностью…
– Мне нужна справка, доктор, – говорю я напрямую, потому что вдруг понимаю, что не имею права пудрить мозги доктору.
Я пью его спирт и сожрал его луковку, и я не должен ему врать, как плохо я себя чувствую, только для того, чтобы выудить из него паршивое освобождение от работы, которое явится всего лишь первым, крохотным звеном в цепи моего дальнейшего глобального вранья и ухищрений…
Этот длинный, тощий, вечно полутрезвый еврей, болтающий по-узбекски так же, как по-русски, и совершенно не знающий еврейского, – достоин правды. Хотя бы ее небольшой части.
– Мне нужна справка, Анатолий Рувимович, что я не могу больше выходить в манеж и работать свой номер. И что мне требуется длительное лечение. Для того, чтобы это выглядело правдоподобно, могу сообщить вам, что у меня под левой лопаткой, в полутора сантиметрах от десятого и одиннадцатого позвонков, имеется замечательная, размером с половину куриного яйца, дырка от минометного осколка, вовремя извлеченного из меня умельцами кафедры полевой хирургии. Может быть, вам это поможет? Но мне, доктор, нужна такая справка, чтобы меня тут же отпустили из программы домой в Москву, потому что я не хочу быть здесь пристреленным каким-нибудь кретином-узбеком или охуевшим от страха турком-месхетинцем! Я это уже все кушал в Афгане. С меня хватит…
Несколько секунд доктор разглядывает меня поверх очков на удивление трезвыми глазами и наконец говорит:
– Снимите рубашку.
Короче, когда я прилетел в Москву, я увидел ту же самую сраную картинку, что была здесь и три месяца назад, когда я улетал в Среднюю Азию.
В аэропорту вовсю шустрили фарцманы и мажоры, только теперь числом поболее да понаглее.
На выходе толпилась туча одинаковых молодцов разного возраста и вида в кожаных курточках с чужого плеча. Все они небрежно крутили на пальцах ключи от своих машин и, выискивая в толпе наиболее стоящего клиента, спрашивали: «Куда едем?» А потом заламывали такую цену, от которой перехватывало дыхание и возникало испепеляющее желание стрелять, стрелять и стрелять! Длинными, нескончаемыми очередями!
Таксисты стали совсем симпатяги – до Москвы только за доллары. На худой конец – немецкие марки. Но вдвое больше…
В некоторых такси сидели хорошенькие молоденькие проститутки с бутылкой коньяка, заряженной клофелином, чтобы после второй рюмки клиент в лучшем случае проснулся бы в мерзлом придорожном кустарнике без намека на портки, багаж и деньги, а в худшем – отыскался бы через недельку в ближайшем лесочке, припорошенный грязным обледенелым снежком…
На вполне пристойных западных машинах тихонько патрулировали «боевики» и рэкетиры, зорко вглядываясь в багаж прилетевших иностранцев, в фирменные коробки соотечественников, вернувшихся с видиками, телевизорами или компьютерами. И если такого счастливца никто не встречает, более чем вероятно, что как только его такси тронется к Москве – за ним сразу же последует одна-две машины «боевиков». Он и десяти километров не успеет проехать, как его тормознут, заставят съехать на боковой проселок, а там хорошо если только надают по мордам или вырубят милицейской дубинкой по башке. Будешь возникать и рыпаться – пристрелят запросто…